— Пусть поспит до утра…
Он достал пачку, закурил. Шоссе поблескивало среди леса. Было очень тихо и странно. Потом он бросил окурок, и мы поехали…
Скоро мы въезжали в гулкий цементный гараж.
— Посиди пока там! — крикнул мне шофер и скрылся.
Я сидел в сторожке или конторке на деревянном топчане среди замасленной ветоши и опять пригрелся и засыпал, засыпал. Меня разбудил мой знакомый шофер. Он уже умылся, переоделся.
— Сейчас пойдет развозка. Развозка, понимаешь? Надо ехать.
Мы вышли во двор, там, ярко изнутри освещенный, стоял полустеклянный микроавтобус.
— Может, ко мне поедешь? — пробормотал мой шофер.
Я посмотрел на него и понял, какого труда ему стоили эти слова. Я не знал его обстоятельств, как там у него что, но я все понял по тому, как он сказал,— что это действительно очень сложно, почти совсем невозможно для его обычной, повседневной, с таким трудом налаженной жизни, если он опять среди ночи приведет на ночлег какого-то дружка… И вот он посопел, помучился, но все-таки предложил.
— Да нет,— сказал я,— у меня поезд в три часа…
— А-а-а,— сказал он с облегчением,— ну, ладно…
Я шел по мокрой, пустой, темной улице. Ничем не связанный, наобум… Стало даже интересно. Хотя, конечно, полагалось безумно расстроиться. Так уж принято: негде ночевать — расстройство. Кто же это так за меня решил? Я, наверно, и чувствовал бы себя лучше, если бы заранее не знал, с детства бы не усвоил: остаться без ночлега в чужом городе — неприятность. Я, может, распрекрасно бы себя чувствовал. Так прохладно, чисто, спать совсем расхотелось, и голова такая ясная, какая днем, в толкучку, и не бывает…
Так я вышел к реке. Ветхая деревянная пристань, и фонарь ржавый скрипит. Лег я на скамейку, попробовал заснуть. На спине — голова кружится, на животе — колени мешают… И чуть закроешь глаза — сразу начинают светлые кольца падать. Падают, падают… Много. Двадцать семь лет уже падают… Слегка задремал и вдруг такой страх почувствовал, просто какой-то толчок страха. Вскочил, уселся. Кругом темно, рядом река… Ну его, надо идти. Пошел и вообще непонятно куда забрался: кругом корабли старые, проржавевшие или сверху, прямо с неба, всякие веревки спускаются, с запахом. И где тут выход — непонятно, кругом каналы с мазутной водой, островки, не природные, а технические.
И тут, когда я вроде освоился, воспринял все это, переварил, тут-то я и оступился. Стою по пояс, вода керосином пахнет. Темно. Ночь. И тут еще одна конструкция, примерно так с лошадь, тоже в воду сыграла, рядом бухнулась, всего окатила.
Ну, теперь единственное — это плавать начать, нырять, отфыркиваться с наслаждением. Или прямо по воде побежать для согрева… Вот в двери толкнуться в кирпичной стене. Но нет, все заперты, это технические двери. Вот одна подалась, деревянная, мокрая, мягкая, шелковистая.
Большое помещение: тусклое, выдолбленные деревянные корыта над полом, и над ними краны медные, и из них капли свешиваются. Один кран отвернул, из него пар пошел, туго, с шипением, все сразу заполнил, а потом уж и вода — тонкой перекрученной струйкой. И такой кипяток — сразу видно: где-то там, в каком-то нечеловеческом месте используется, а здесь уж так, что осталось, дело десятое.
Влажно стало, а мне-то плевать. Я и так насквозь мокрый. Одежду в корыто бросил, кипятки толстые пустил, а сам на асфальтовом полу — очень приятно он босой ногой чувствуется — такой танец в пару устроил, развеселился, распелся.
И тут спокойно так входит человек, тоже раздетый.
— Ты,— говорит,— с какой смены? Потри мне между лопаток, никак не дотянусь, второй час мучаюсь.
Повел меня в другой зал, там скамейка, тазы. Он нагнулся, руками в скамейку уперся, напружинился. Видно, приготовился к сильному нажиму. И стоит так. А вокруг тихо совсем, пусто. Только капли где-то щелкают…
Он обернулся и через плечо, не разгибаясь:
— Так ты чего?
— А-а-а,— говорю,— да-да. Сейчас.
Стал тереть часто, крепко, сначала вдоль, потом поперек, на бока мыльной пеной залез, на шею.
— Молодец! — кричит он глухо, из-под себя.— Теперь смывай!
Я в тазу мочалку подержал, потом понес и вдруг руку опустил, стою. Потолок высокий, сводчатый. А под ним стекла цветные, только все выбиты. А стен не видно…
Тут он оборачивается, прямо оскалился.
— Да ты что? Издеваешься? Сказал, смываем, а сам?
Я очнулся, смыл с него мыло. Он распрямился с трудом.
— Спасибо.
— Ну…
Мы вытерлись полотенцем с черной печатью. Прошли стеклянную дверь, потом узкий коридор — коричневый линолеум, а по стенам на деревянных щитах разные инструкции.
— Понимаешь,— заговорил он,— устал сегодня сильно, две вахты отстоял. И потом спать лег, а никак не уснуть, так во мне эта усталость и стоит. Дай, думаю, хоть помоюсь. Пошел, прямо как спал, без всего. Лень было одеваться, так устал… Не дай бог теперь дежурного встретить. Подожди… Зайдем-ка.
Большая кухня. Кафельный пол, холодный. Посередине, на плите, кастрюли, и рядом кирпич, весь грязный, а один край стертый, розовый, свежий. И кастрюли все вычищены, исцарапаны. Тут же кружки дюралевые стоят, серые, большие.
— А,— говорит,— вспомнил, пойдем.
Вошли в маленькую комнатушку вроде буфета. Кефир в проволочных ящиках. А под столом две кастрюли. Вытащили их на середину, по кафелю, с писком. Сняли крышку. Там по дну, по стенкам и между собой слиплись макароны холодные, с мясом. Стали их есть.
— Подожди, надо запить.
А во второй кастрюле компот, остатки.
— Сейчас,— говорит,— со дна. На дне самый изюм.
Стал кружкой водить по дну, а там, в основном, песок, скрип.
Попили компоту. Ничего так, мылом пахнет.
Потом я надел свою скрученную, засохшую одежду, и он меня вывел.
Оказался я в морвокзале. Пустынно. Ходит человек с чемоданом. Хорошо бы разговор завязать, но что значит — разговор? Надо еще суметь подняться над существующей системой слов, где все настолько согласовано между частями, пригнано, что ничего уже не значит.
— Вы слышали…
— Что вы говорите…
Все уже готово. И вроде бы свои чувства выражаем, собственные, а на самом деле готовые заранее и нами уже только взятые…
Я поднялся со скамейки и чувствую — опять меня не туда несет, в такое место, где никого и днем-то не бывает. Дорога между двух стен, вверх, по битому кирпичу, а потом вообще стала загибаться спиралью, и сверху крыша появилась. Полная темнота, изредка только круглые оконца, бледный свет. И запах такой, смутно знакомый: грязной, подпорченной старины,— не очень приятный запах, но важный, многое я по нему вспомнил. Как в Пушкине после войны — много всяких храмов, церквей, старинных домов разрушенных, именно с таким запахом гнили, сырости и кое-чего похуже, прикрытого лопушком, хруст стекол, темнота. И так я живо все вспомнил — того мальчика нервного, с неискренней улыбкой, в коротких штанишках на лямочках… До сих пор я те лямочки чувствую. И вот уже — боже мой! — тело большое, везде не достать, щетина шею колет, зубов половины нет, можно влажным языком острые обломки ощупать,— неужели это я, тяжелый, неужели уже столько жизни прошло?!
Впервые так — пронзительно, свежо, страшно…
Побежал вверх, хрустя. А что под ногами — все там было: и кровати ржавые (по звуку), и картошка (на ощупь), потом в паутину влетел, маленький паучок по лицу побежал… Но ни разу не хотелось обратно, наоборот, с упоением лез. Я и раньше, когда у меня стопорилось все, застывало, по ночам на крышу вылезал, смотрел, железом гремел, ходил. Чтобы подальше отойти от той видимости законченности, полной определенности всего, что и принята нами наспех, для краткости, а вместо этого многим чуть ли не законом представляется, после которого ничего другого и нет. Конечно, иногда и как бы законченность нужна, и как бы определенность, но это же только так, на время, чтобы передохнуть…
И тут я поскользнулся и поехал по скользким обросшим ступенькам вниз — а стены тоже скользкие, влажные, не ухватиться. И только у края сумел в стены упереться, удержался на самом краю. Встал, выглянул туда. Там светло после всей темноты, и внизу — далеко, метров шесть — вода, ровная, спокойная. И с четырех сторон стены вверх уходят. И там небо, высоко, два облачка луной освещено. А в воде, прямо подо мной, дверь деревянная плавает, размокшая. И захотелось мне туда прыгнуть. Вообще, как я сейчас вдруг осознал, мне давно такого хотелось, но все случая не открывалось. Но страшно. Метров шесть лететь, и не в бассейне Вооруженных Сил, а в незнакомом помещении, гулком…
Но ясно: если сейчас не прыгну — значит, все, определилась моя жизнь, закончилась, теперь только по прежним, разученным кругам пойдет.
В этот момент упало что-то в воду, гулкое эхо, и волна пришла, подо мной шлепнула. Тут я крикнул, от скользкой стены оттолкнулся — как от нее можно оттолкнуться — и вниз полетел,— шесть метров счастья, волосы со лба ветром подняло…