В нашем бойком цехе, где принято, без оглядки на возраст, называть друг друга сокращенной формой имени в уменьшительно-ласкательном варианте, Горин твердо остается Григорием Израилевичем. Он, конечно, отзовется и на Гришу, но раньше у меня закаменеет язык и пересохнет гортань.
Потому что он, конечно, не чета нам, сухопутным крысам эстрады и ТВ.
Горин давно отплыл от этих гнилых причалов. С командорской трубкой в зубах он возвышается на капитанском мостике и вглядывается вдаль.
Перед ним — необъятные просторы мировой драматургии и всемирной истории. Он плывет туда, где бушуют настоящие страсти — и там, на скорости пять драматургических узлов, как бы между прочим ловит рыбку-репризу.
Она идет к нему в сети сама, на зависть нам, юмористам-промысловикам, в это же самое время в разных концах Москвы мучительно придумывающим одну и ту же шутку ко Дню Милиции.
Завидовать тут бессмысленно, ибо шутка у Горина — это результат мысли, и блеск его диалогов — это блеск ума. Этому нельзя научиться.
То есть, научиться, конечно, можно, но для начала необходимо выполнение двух условий. Во-первых, надо, чтобы черт угораздил вас родиться в России с душой и талантом, но при этом еще и евреем с дефектом речи. А во-вторых, — чтобы все это, включая дефект речи, вы сумели в себе развить — и довести до совершенства.
Чтобы всем окружающим захотелось стать евреями, а те из них, кто уже — чтобы пытались курить трубку в надежде, что так будет глубокомысленнее, и начинали картавить в надежде, что так будет смешнее…
Будет, но недолго.
Потому что в инструкции одним черным записано по белому — «с душой и талантом».
Горин, конечно, давным-давно никакой не писатель-сатирик. Эта повязка — сползла. Или, скорее, так: Горин — сатирик, но в старинном, не замаранном качестве слова. Его коллегой мог бы считать себя Свифт — и думаю, не погнушался бы, особенно по прочтении соответствующей пьесы.
Выдержав испытание театром и телевидением, горинская драматургия выдержала главное испытание — бумагой. Горина очень интересно — читать! Прислушиваясь к себе и сверяя ощущения. Вспоминая.
Помню, как я ахнул, в очередной раз прилипнув к телеэкрану — «Того самого Мюнхаузена» показывали вскоре после смерти Сахарова, и еще свежи были в памяти скорбно-торжественные речи секретарей обкома с клятвой продолжить правозащитное дело в России.
Я будто бы впервые увидел вторую серию этой ленты — и поразился горинскому сюжету, как пророчеству.
«Хорошо придуманной истории незачем походить на действительную жизнь; жизнь изо всех сил старается походить на хорошо придуманную историю», — писал Бабель. Он писал это про горинские сюжеты. Григорий Израилевич чувствует жизнь, он слышит, куда она идет — и умеет написать об этом легко, смешно и печально.
Поэтому (как было сказано по другому поводу у того же Бабеля) — он Король…
Этот текст был написан в марте 2000 года и опубликован в ироническом журнале «Магазин». Григорию Израилевичу только что исполнилось 60 лет… Ему оставалось жить три месяца.
«Декан молчит, и благородная ярость не разрывает больше его сердца».
Надпись на могиле Свифта.
Григорий Горин не дал нам подготовиться к своему уходу. То, как он жил, делало совершенно невозможной мысль о его смерти.
«Некоторые зубцы мне удались». Это — в ответ на мой вопрос о кардиограмме — после первого сердечного приступа, два месяца назад.
Он был моим учителем. Моим ребе — однажды он сам себя назначил на эту должность, и я был счастлив. Ибо много ли тех, которые были нашими кумирами в молодости — и за три десятилетия ни разу не разочаровали — ни словом, ни поступком? У многих ли хочется спросить совета?
Григорий Горин умел держать дистанцию с властью — и не запачкался ни с одной из них. Он пробивался к нашему достоинству, тянул нас за собою наверх — на ту веревочную, закрепленную на небесах лестницу, — ибо знал за нас всех, что нет на свете опоры надежнее.
В его поразительных текстах не было ни грамма банальности — всегда игра на опережение! Совершенство его диалогов было совершенством его души.
Без его пьес мы были бы другими. Миллионы нас были бы беднее, хуже — на «Тиля», «Свифта», «Мюнхаузена»… Три десятилетия нас пропитывала блистательная горинская ирония — та самая, которая, по Ежи Лецу, восстанавливает уничтоженное пафосом. Он учил нас смеяться и думать — и может быть, поэтому мы еще небезнадежны.
Он умер в дни, когда колесо времени совершает свой скрипучий поворот — и опять против часовой стрелки. Он слышал этот скрип лучше многих, и предсказал многое, что нам еще предстоит проверить.
Он был человеком драматичного сознания, но природный вкус и мудрость не позволяли ему прилюдно заходиться в апокалиптических плясках. Трагизм жизни Горин преодолевал смехом — как его учили его великие предшественники и соавторы.
Верный своей первой профессии, Горин ставил жесткий диагноз, но обязательно давал надежду. Любимые его слова были: «все будет хорошо».
Он чувствовал жизнь, он слышал, куда она идет — и умел написать об этом легко, смешно и печально.
Как бывший врач Горин, наверное, лучше других понимал хрупкость жизни — но как практикующий философ твердо знал, что большая часть человека остается оставшимся. «Что смерть? — сказал он на панихиде по Зиновию Гердту. — Сошлись атомы, разошлись атомы — какое это имеет значение?»
Бессмертие души было для него очевидностью. Собственно говоря, только человек, так к этому относившийся, мог написать «Мюнхаузена» и «Свифта».
Сказано: каждому воздастся по вере его. Поэтому Горин останется с нами — его неповторимый голос, его улыбка. Вот только не позвонить, не спросить, не примерить себя к его безукоризненной интонации, не услышать слов надежды и ободрения.
Нам остались пьесы — лучшее, что создал Горин, если не считать его собственной жизни.
Еду на работу, опаздываю, ловлю машину:
— Останкино!
— Сколько?
— А сколько надо? — интересуюсь.
— Ну, вообще тут полтинник, — говорит водитель, — но вам… — Улыбка. Я понимаю, что поеду на халяву.
— Давайте — восемьдесят? Вы же «звезда».
Программа «Итого», сделавшая меня «звездой» с правом проезда за восемьдесят вместо пятидесяти, начиналась с идеи вылезти из-за кукольных спин и заговорить своим голосом. Запросилось наружу мое театральное прошлое (первую половину жизни я провел за кулисами и возле них), а кроме того — давно хотелось приблизить комментарий к злобе дня.
Тут штука вот в чем. В «Куклах», с их сложной технологией, сдавать очередной сценарий приходилось в начале недели, а в эфир программа шла только в воскресенье. А за пять дней в России может произойти черт знает что, вплоть до полной перемены власти. Несколько раз «Куклы» попадали в эту пятидневную ловушку — с довольно печальными результатами. Текст, остро актуальный во вторник, к выходным оказывался абракадаброй, не имеющей отношения к реальности.
Самый выразительный случай такого рода произошел в дни правительственного кризиса в сентябре 1998-го. Депутаты дважды забодали кандидатуру Черномырдина — и все шло к тому, что Борис Николаевич насупится, упрется и выдвинет ЧВСа в третий раз. В расчете на этот вариант развития событий сценаристом Белюшиной были написаны очередные «Куклы».
Но жизнь пошла враскосяк со сценарием. В среду, когда программа был написана, озвучена, и уже полным ходом шли съемки, мне позвонил гендиректор НТВ Олег Добродеев.
— Витя, — сказал он негромко. — Дед хочет Лужкова.
— О господи, — сказал я. — Точно? — спросил я чуть погодя.
Олег Борисович несколько секунд помолчал, давая мне возможность самому осознать идиотизм своего вопроса. Что может быть точного в России, в конце ХХ века, под руководством Деда?
— Пиши Лужкова, — напутствовал меня гендиректор и дал отбой.
Я позвонил Белюшиной — она ахнула — и мы приступили к операции. Скальпель, зажим… Диалог, реприза… Через пару часов ЧВС был вырезан из сценарного тела, а на его место вживлен Лужков. Когда я накладывал швы, позвонил Добродеев.
— Витя, — негромко сказал он. — Только одно слово.
У меня оборвалось сердце.
— Да, — сказал я.
— Маслюков, — сказал Олег Борисович.
— Это п….ц, — сказал я, имея в виду не только судьбу программы.
— П….ц, — подтвердил гендиректор НТВ.
— А это точно? — опять спросил я. — Кто тебе сказал?
— Да я как раз тут… — уклончиво ответил Добродеев, и я понял, что Олег Борисович находится там. Мне даже показалось, что я услышал в трубке голос Деда.
Галлюцинация, понимаешь.
Я позвонил Белюшиной, послушал, как умеет материться она — и мы приступили к новой имплантации. Лужков с ЧВСом были вырезаны с мясом. Окровавленные куски текста летели из-под моих рук. Время от времени в операционную звонил Добродеев с прямым репортажем о ситуации в Поднебесной.