Когда во время первой мировой, в Цюрихе, его вызвали в немецкое консульство, Арп, — как он сам позже признавал, несколько разволновавшись, — останавливается по дороге перед портретом Гинденбурга, чтобы перекреститься. Позже, на предложение психиатра написать свою дату рождения, он без остановки повторяет ее столбцом до самого низа страницы, после чего проводит горизонтальную черту и, нимало не заботясь о верности результата, пишет многозначную сумму.
улитка так гордится
своим античным шлемом золотым
и кожица ее спокойно
слушает смех травы
но слизистые ружья начеку
в важно распахнутых крыльях орла — пустота
его вымя распирают молнии
усы у льва стремятся вверх,
как стрелы древнего собора
а туфли стерты и в пыли
точь-в-точь сегодняшний солдат
бегущий после поражения луны
лангуст спускается по мачте
меняет трость на жезл туземца
заполучив ее, он вновь ползет
вверх по древесному стволу
муха с жужжащим взглядом
ласкает хоботком непокорный фонтан
корова бередит бересту
затерянную в книге плоти
и ее каждая ворсинка
не тяжелее, чем пылинка
у змеи мурашки по спине
слегка покалывают в низинке любви
так, где колотятся пронзенные стрелой сердца
покрытая соломой бабочка
на сеновале стала папакрытой бабочкой
а коли папакрыта, бабочке
недалеко до папакрытой бабушки
соловей, брат сфинкса
утоляет желудки сердца мозги потроха
ну то есть лилии розы гвоздики и сирень
у блохи обычно правая нога
закинута за левое ухо
а левая рука
пришита к правому боку
и прыгает она как правило на левой ноге
кувыркаясь через правое ухо
АЛЬБЕРТО САВИНИО
(1891-1952)
Истоки всей современной мифологии, пусть еще только нарождающейся и не всегда четко различимой, следует искать в произведениях двух братьев, Альберто Савинио и Джорджо де Кирико — произведениях, родственных по духу и достигающих наивысшей выразительности накануне войны 1914 года. Все возможности изображения и письма брошены ими на создание собственного языка — богатого значениями, чистого и точного, в полный голос заявляющего о своем стремлении максимально верно отразить ту реальность, которая отличает наше время (художник, приносящий себя в жертву эпохе), и ответить на те вопросы, которые оказываются для этого времени важными (поразительно, насколько сопоставление предметов новых, которыми эта эпоха вынуждена пользоваться, и старых, отброшенных ею или попросту забытых, усиливает чувство нашей общей обреченности).
«Тенденцию, которой суждено в настоящий момент возобладать надо всеми остальными, — пишет Савинио в 1914 г., — отличает прежде всего строгость форм при отсутствии какой бы то ни было пышности, а также материальное воплощение вдохновляющей ее метафизики, исключающее всякую двусмысленность... Ушли прочь те времена, когда всем заправляла абстракция — наша эпоха призвана исторгнуть из самой природы вещей полную таблицу их метафизических элементов. Сама идея метафизики, воспринимавшаяся до сих пор лишь как отвлеченная характеристика, становится теперь смыслом произведения. Нам предстоит огромная работа по всеобъемлющему освоению всего того, что формирует изнутри[32] любого думающего и не потерявшего способность чувствовать человека».
Здесь мы оказываемся в самом центре мира сексуальных символов, задолго до Фрейда описанного Фолькельтом и Шернером. Как в ранних картинах Кирико игры башен и аркад — где первые оправдывают «ностальгию» в названии, а вторые подчеркивают «загадку» изображенного — символизируют отношения мужчин и женщин, так и в «Песнях полусмерти» Савинио (1914) перед нами проносятся неуловимо напоминающий отца «человек-лысина» (у Кирико мы находим тот же персонаж в «Мозгу ребенка», и его лицо воскрешает в памяти «некоторые фотографии Наполеона III и еще, наверное, Анатоля Франса времен "Красной лилии": все эти господа, что смотрят вам в глаза и посмеиваются украдкой — это он, дьявол-искуситель»), затем «человек-желток», вдохновляемый невидимым для остальных богом любви (возможно, это не что иное, как Я в лучах света двух его спутников), «Маргаритка», воплощение вечной женственности, «каменная мать», под маской которой невозможно не узнать высокомерную и жестокую баронессу де Кирико — в тени этого камня столько раз прятался на своих рисунках ее сын Джорджо (человек-желток «убивает свою мать, после чего прижимает ее к себе; подбрасывает вверх и ловит; бросает на пол и топчет ногами. Раскаты хохота»), — а также «люди из кованого железа», резной решеткой опоясавшие мир, «пара ангелов, безумец и живые мишени» и, конечно, «мальчуган», весьма симптоматично появляющийся в «ночной сорочке, со свечой в руке» («Подошвою туфли он давит взбиравшегося по стенке паука, затем, дрожа от страха и отвращения, долго рассматривает еще шевелящее усиками расплющенное насекомое»), за которым стоят те таинственные силы, что правят уже за пределами Я и Сверх-Я — у Савинио эта стихия, как и на картинах де Кирико, изображается в виде статуй, чаще всего конных, «разбросанных повсюду и нигде», а временами даже пускающихся вскачь.
Юмор у обоих братьев рождается из осознания их собственных подавляемых влечений — осознания, то вспыхивающего, то затухающего, но никогда не теряющего своей остроты. Так, например, они оба истово привержены первобытному верованию, согласно которому особенности съеденного блюда передаются тому, кто его проглотил, и влияют на его характер; отсюда и множество запретов: например, Гебдомерос, герой одной из книг Кирико, подразделяет блюда на «нравственные и безнравственные» и категорически осуждает употребление в пищу ракообразных и моллюсков. «Ему представлялось верхом распущенности спросить в кафе порцию мороженого, да и вообще сама привычка класть лед в бокалы... Земляника и фиги были для него ярчайшим воплощением фруктового имморализма». Фрейд особо отмечал связь, существующую между следованием суеверию — что поглощение продуктов через рот может привести к самым тяжелым последствиям — и страхом в ситуации выбора сексуального объекта.
Для своих «Песен полусмерти» Альберто Савинио предусмотрел музыкальное сопровождение.
«Мы не в силах, — писал критик "Парижских вечеров", — обойти молчанием манеру исполнения г-ном Савинио своих произведений для фортепиано. Этот молодой композитор, отличающийся редким мастерством и убедительностью трактовки, терпеть не может фраков и восседает перед инструментом в одной рубашке; он выходит из себя, рычит, топочем по педалям, размахивает руками почище любого фехтовальщика и колотит кулаками в порыве страсти, отчаяния и безграничной радости — поистине, необычайное зрелище... После каждой из частей с клавишей приходится стирать капельки крови».
Через два месяца началась война.
ВВЕДЕНИЕ В ЖИЗНЕОПИСАНИЕ МЕРКУРИЯ
[...] Дабы не мешать прохождению крупнотоннажных кораблей, а также облегчить доставку продуктов прямо к обеденному столу, в доме семейства Лягунов не было ни ступенек, ни собственного крыльца — а потому никто, похоже, не удивился, когда пакетбот, распахнув дверь своим горделиво вздыбившимся бушпритом, с шумом проскользнул на самую середину комнаты.
Все члены достопочтенной фамилии были в сборе, как равно и Роберт Датский, домашний прихлебатель с вечно заломленными руками.
После приличествующих случаю напыщенных оскорблений глава семейства любезно отвесил новоприбывшим пару радушных пинков под зад (уж кто-кто, а Лягуны, люди белой кости и голубой крови, знали толк в обходительных манерах).
Хозяйка дома, господа Джулия Лягун, щеголяла в восхитительном вечернем платье с зелеными разводами, которое сидело на ней как влитое.
Почтительно приблизившись, чтобы харкнуть ей в физиономию — сие правило хорошего тона неукоснительно соблюдается в высшем обществе, — английский консул г-н Пар смог убедиться, что платье представляло собой ловко состряпанную фальшивку.
Все мы, как говорят, потомки земноводных, но г-жа Лягун была самой настоящей жабой, а потому носила на коже такие же узоры, что покрывали во время оно эпидермис ее отца, г-на Амфиба. Стоит ли уточнять, что фамильные разводы Джулии отнюдь не таили от окружающих ее природной наготы. Что же до ее животика, настолько белого, пухленького и нежного, что это даже начинало раздражать, то он сегодня разделялся надвое краем обеденного стола, точно перехваченный бечевкой воздушный шар.