– А чтоб понять как здесь?
– Необязательно. Можно жить и там. Там не рай. С одной стороны, вроде все есть, а с другой – душа болит за нас.
– За кого?
– За нас, за нас. Но привык уже.
– Что душа болит?
– Жить там привык.
– Вы ж говорили, что здесь привыкли.
– Раньше – да. Раньше здесь привык. А сейчас там привык.
– А где же у вас теперь эта, ну сейчас уже не говорят, ну родина?
– А какое это имеет значение? Где творю – там и родина.
– Так вы, извините, вы об нас пишете?
– Обязательно. Это однозначно.
– А живете там?
– Да, оттуда видней. Отойти надо слегка и прищуриться. Тогда вся громада, все ваши несчастья видны.
– Это да. Нам тут все не видны.
– Да, вам только часть видна.
– Нам и этого, конечно…
– Нет, этого мало.
– Нам хватает.
– Вам хватает, чтоб жить, а чтоб понять – отъехать надо. И я скажу тебе: приезжаешь сюда, здесь такой мрак, такое хамство, такая грязь… В туалетах вонь. А как вы относитесь друг к другу, как вы относитесь друг к другу… Доннер веттер, облицайтен, ранген, шпацирен, блюхер верк, цумбай шпиль.
– Чего?
– Темнота, понимаешь? А ваши машины? Платья у вас нельзя трогать руками, а хлеб можно. Этого нет ни в одной стране мира… А как она подает?! Как она подает?! Ей что, улыбнуться, карген, бурген, жалко? Ну скажи, что у нее отвалится, если она улыбнется?.. Если ты уже дождался, грехен, бульхен, бортюнгине…
– Это вы матом?
– Не, у нас мата нет.
– А у нас есть еще.
– Да, помню, помню… А как вы тут живете? Как вы тут живете, я не знаю?!
– И я не знаю.
– Вот и я не знаю. Может, действительно каждый заслуживает того, чего заслуживает.
– Может.
– Да и как вернуться? Дети мои уже не мы, понимаешь?
– Как, они же русские?!
– Были, были.
– А снова не хотят?
– Удавятся и меня удавят.
– А если мы все здесь сделаем: и свободу, и продукты…
– Этого мало, херр, надо и культуру, и вежливость, и вымытые продукты, и тишину по утрам, и чистый воздух, и разные машины, и сосиски с капустой, и пиво, и четкость, и пунктуальность, и вековые демократические традиции.
– Так это же будет Германия.
– Вот тогда мы и вернемся.
А мне лично все равно, хоть еврей, хоть турок, хоть кто.
Но если ты еврей, ты помнить должен, не забывать. Ты мне раньше всех встань и явись-удавись, и доложь-положь.
Я вообще интернационалист, мне все равно, мать их, кто там бурит в углу, хоть казах, хоть кто, лишь бы бурил-давился, мне чтоб дело делал-мучился-страдал. Я всех гадов насквозь вижу с ихними хитростями-прикидками-прищуром. Ты умный – лезь в забой, долби-задыхайся, трамбуй-ковыряй, работай, гад, у меня на глазах, уважай линию партии, укрепляй ее, мерзотник, мелкий пакостник, крупным трудом и гибелью своей, вкалывай-пропадай и возделывай-подыхай лучшую жизнь, потом по читальням будешь бегать справа-налево, слева-направо, очками сверкать в разные стороны.
А страна наша – страна уважения к крупному, грубому, политому соленым потом физическому труду, омоченному кровью вредителей, лодырей и мелких пакостников.
Крупно, крупно и крепко на крови стоят Магадан, Воркута, Ухта, Инта. Стоят, не валятся. Крепкая кладка на крови и белках вредителей-паскуд и мерзотников разных национальностей, а также и героев наших. На века стоят. Не храм на крови – край огромный огнями играет.
И мороз-снег не страшен. Не страшен, нет и нет, не страшен!
Руками, бушлатами, лопатами, языками чистим-вылизываем камни, ложась трупами на обочины: все чисто, проезжайте, товарищи, чисто все!
Нельзя, нельзя ему жизнь давать-ценить. Он себе сразу и только, только и сразу халабуду-ящик поставит и будет жить, мерзотник, только и явно для себя, колупаясь в дерьме своих соток, пожирая национальных птиц и государственные коренья, вредя великому делу прокладки новых путей эпохи, гласящей крупно и твердо: умри, подохни здесь, и здесь, и здесь, и дальше, ибо бездорожье в великой схватке двух систем, одна из которых построена на эксплуатации, другая – на гибели, на светлой гибели сознательно лежащих вниз лицом и образующих дорогу телами своих строителей.
Нельзя, нельзя нам строить без гибели – стоять не будет. Рухнет к чертям, пылью взорвется – возрадуется.
Нету техники, нет умения, нет желания. Только на крови стоит – что Петрово, что Сталиново. Кровь ему качество дает. Когда под каждой шпалой лежит наш скромный герой – и ходит дорога «Москва – Воркута». Ибо очень большие длины и очень много шпал нужно. А всего не хватает, кроме людей. Вот и вперед, вперед!.. Ни что сзади, ни что посредине – только вперед, чтоб выиграть сражение, пока они нас техникой не задавили.
Наша сила в людях, в том, что мы их не считаем, Первые в мире. Мы бросаем их на пулеметы, забрасываем ими ямы, выравниваем ими дороги. Чтоб пройти. Больше у нас ничего нет. Мы серые, мы отсталые, да и у командиров таланту мало… Только-людьмыма, умеющими кусаться, царапаться, выламывать и вырывать кости в тихой ночной борьбе. Людьмыма! Не считая. Начнем считать – пропадем. Посчитаем – пропадем, умрем – не доползем.
Поэтому, не считая, вперед, до той конечной цели, которая там должна быть, мы ее все равно обозначим громадной гибелью своей. Ибо мы – первые.
Что сказать тем, кто не был? Что сказать тем, кто хочет?
Счастье я испытываю только здесь, под Москвой, и, кто-то будет смеяться, в средней полосе России. Когда прошел дождь или лес в снегу. Главное, чтоб легко открывалось окно. Я поражался обилию еды, машин, вещей, но там мне нечего было сказать, некому было сказать и незачем было говорить. Незачем было думать. Я мог думать только о нас, говорить только с нашими.
Как бы ты себя ни вел, что-то в тебе есть от твоей страны, что порождает желание подарить что-нибудь. «Это только раз стиранное, это ненадеванное, это тебе будет как раз». Брал, конечно, что ж я могу сделать, если я представитель страны, как нас учили, где ничего нет, как мы сами знаем, и я ничего не могу ни подарить, ни противопоставить, только дождь и лето, снег и лес, громыхающую перестройку. Но все это осталось дома. Пьешь, ешь из чьих-то рук. А деньги там достаются трудно, и вид у нас у всех неважный. И ценности мои, которыми я здесь горжусь, там незначительны, и мышление неприменимо.
Туда трудно приезжать отсюда, там нужно сразу жить лет двенадцать – пятнадцать или родиться и снять проблему. Ты будешь спокойным, спортивным и улыбающимся, из проблем у тебя будут только собственные: любит – не любит, смогу – не смогу. Государства ты не будешь видеть в упор, да оно тебе и не нужно. Ты будешь молча удивляться, если не будет билета, и просто уходить, это настолько необычно, что даже не подлежит выяснению. Ты будешь прислушиваться к себе и выяснять только то, что ты хочешь, не интересуясь тем, есть ли оно. Ты будешь заниматься конструированием, считая прибыль и планируя свой отдых. Большой ли смысл приехать туда даже хорошо? Имея работу, допустим концерты. И жить в хорошем отеле, что сводится к кондиционеру и пейзажу. Лежать на матраце у бассейна в окружении чужой речи. Если даже красивая женщина скажет тебе: «Екскьюз ми», – ты ей максимум скажешь: «Екскьюз ми». Там, когда ты сыт, тебя убивает невозможность разговора с женщиной. Она начинает сомневаться в своей красоте, а ты – в своем уме. Если бы ты собрался там жить, ты б яростно учил язык и вышел через пять-шесть лет на средний пуэрториканский уровень, чтоб подобраться к средней женщине такой же разорванной судьбы. Ты лежишь среди чужой речи, у тебя ампутирован язык, блеск, остроумие, а физическая красота, которую ты привез из страны с плохим питанием, здесь никого не интересует. И ты лежишь, читая русские журналы.
– I am from Moscow.
– О, glasnost.
Да… да, это все, что ты заработал. Ни ты их, ни они тебя больше не интересуют, ты пополз к воде и присел среди чужих детей. Затем такой же обед, где полчаса тыча пальцем, объясняя, хохоча и плача, ты получаешь не то, что хотел, и ешь его, стесняясь. Затем на лифте едешь к себе в номер 1020 и сидишь, тускло глядя на экран телевизора. Там десять программ или двадцать, а тебе все равно – хоть триста. Или же в театре, где тебе тоже все равно, тем более если это что-то современное в авангардной постановке. И наши все внимательны, и возятся с тобой, и дарят что-то, и кормят. Но, ей-богу, для тебя это не самая лучшая роль. Мой совет: родиться там, пока не поздно. А уж коли ваши родители встретились и полюбили здесь друг друга, нам трудно там и плохо здесь. И нет у нас другого, как изменять жизнь здесь, вначале приближая ее к той, а потом и уходя.
Со своими проблемами и несчастьями ты и здесь неизвестно кто, а там совсем, как кошка на сцене. Куда бы вы ни побежали, вы мешаете всем и не можете играть ничего, кроме кошки на сцене.
Отсутствие женского общества. С двумя долларами и тремя словами для женщины, которая вам понравилась, вы полубродяга или полусумасшедший. Мы об успехе не говорим, но они там так огибают взглядом. Воскресная улица запружена народом, масса девушек, все смотрят, и ни одна не видит вас. Здесь хоть ты обратишь внимание чудовищной глупостью или старым анекдотом, там, открыв рот, ты вспоминаешь, что из него вылетают незнакомые слова с дурацким же хохотом. Эффект разительный. К моральному одиночеству прибавляется физическое.