потом уже и всесоюзная в проблемной статье «Научное творчество масс» упомянула фамилию Гладышева в общем списке. В своих изысканиях и в борьбе с рутиной Гладышев опирался еще на отзыв одного сельхозакадемика, хотя отзыв был отрицательный. На письмо, направленное ему лично, академик ответил, что опыты, проводимые Гладышевым, антинаучны и бесперспективны. Тем не менее он советовал Гладышеву не падать духом и, ссылаясь на пример древних алхимиков, утверждал, что в науке никакой труд не бывает напрасным, можно искать одно, а найти другое. И письмо это, несмотря на его смысл, произвело на адресата сильное впечатление, тем более что напечатано было на официальном бланке солидного учреждения, где Гладышева называли «уважаемый товарищ Гладышев» и где академик собственноручно поставил подпись. И на всех, кто читал письмо, это тоже производило известное впечатление. Но когда самородок — в который-то раз — начинал с кем-нибудь обсуждать перспективы, которые откроются перед миром после внедрения пукса, люди скучнели, отходили в сторону, и Гладышев, подобно многим научным гениям, испытывал состояние полного одиночества, пока не подвернулся под руку Чонкин.
Гладышев любил рассказывать о своем деле, а Чонкин от скуки был не прочь и послушать. Это их сблизило, и они подружились. Бывало, Чонкин выберется на улицу по делу или так просто, а Гладышев уже копается в своем огороде — окучивает, пропалывает, поливает. И всегда в одном и том же костюме: кавалерийские галифе, заправленные в потертые яловые сапоги, старая драная майка и широкополая соломенная шляпа в виде сомбреро (где он только нашел ее, непонятно).
Чонкин помашет селекционеру рукой:
— Слышь, сосед, здорово!
— Желаю здравствовать, — вежливо ответит сосед.
— Как жизнь? — поинтересуется Чонкин.
— Тружусь, — последует скромный ответ. Так слово за слово и течет разговор, плавный, непринужденный.
— Ну когда ж у тебя картошка-то с помидором вырастет?
— Погоди, еще рано. Всему, как говорится, свой срок. Сперва еще отцвести должно.
— Ну, а если и в этом году опять не получится, чего будешь делать? — любопытствует Чонкин.
— В этом должно получиться, — с надеждой вздыхает Гладышев. — Да ты сам посмотри. Стебель получается вроде картофельный, а на листе нарезь, как на томате. Видишь?
— Да кто его знает, — сомневается Чонкин, — сейчас пока вроде не разберешь.
— Ну как же не разберешь? — обижается Гладышев. — Ты погляди, кусты-то какие пышные.
— Насчет пышности — это да, — соглашается Чонкин. И лицо его оживляется. У него тоже возникла идея. — Слышь, а так не может получиться, чтобы помидоры были внизу, а картошка наверху?
— Нет, так не может, — терпеливо объясняет Гладышев. — Это противоречило бы законам природы, потому что картофель есть часть корневой системы, а томаты — наружный плод.
— А вообще-то было бы интересно, — не сдается Чонкин.
Для Гладышева вопросы Чонкина, может, и кажутся глупыми, но чем глупее вопрос, тем умнее можно на него ответить, поэтому оба вели эти разговоры с большим удовольствием. С каждым днем дружба их крепла. Они уже договаривались, чтобы встретиться по-семейному: Чонкин с Нюрой, а Гладышев со своей женой Афродитой (так звал ее Гладышев, а за ним стали звать и другие, хотя от рождения она числилась Ефросиньей).
В этот день Чонкин успел переделать кучу дел. Натаскал воду, наколол дрова, накормил отрубями кабана Борьку и сварил обед для себя и для Нюры. После этого он обычно, как был в Нюрином переднике, садился к окошку и, подперев голову рукой, поджидал Нюру. А другой раз, чтобы время быстрее текло, садился к окну с вышиванием. Посмотреть на солдата, который сидит в женском переднике у окна да еще занимается вышиванием, — смех, но что делать, если Чонкину нравилось вышивать? Интересно ему было, когда из разноцветных крестиков складывалось изображение петуха, или розы, или еще чего-нибудь.
Сейчас он тоже начал вышивать, но работа не клеилась, мысли о неопределенности его положения отвлекали. Несколько раз он выходил на крыльцо поговорить с Гладышевым, но того не было, а зайти к нему домой, беспокоить Чонкин стеснялся, тем более что до этого ни разу не заходил.
Чтобы как-то убить время, занялся более тупой, чем вышиванье, работой — вымыл полы. Грязную воду вынес за калитку и выплеснул на дорогу.
Девочка лет пяти в цветастом ситцевом платье играла возле забора с кабаном Борькой: сняла с головы шелковый бантик и повязала Борьке на шею. Борька вертел шеей, пытаясь разглядеть бантик, но это ему не удавалось. Увидев Чонкина, девочка поспешно сняла бантик с Борьки и зажала в руке.
— Ты чья будешь, девочка? — спросил Иван.
— Я-то Килина, а ты чей?
— А я сам свой, — усмехнулся Иван.
— А я папина и мамина, — похвасталась девочка.
— А кого ты больше любишь — папу или маму?
— Сталина, — сказала девочка и, смутившись, убежала.
— Ишь ты, Сталина. — Глядя ей вслед, Чонкин покачал головой.
Впрочем, Сталина он по-своему тоже любил. Помахивая пустым ведром, направился он назад к дому, и в это время на свое крыльцо вылез Гладышев, взлохмаченный, с красными полосами по щеке.
— Слышь, сосед! — обрадовался Чонкин. — А я тебя тут дожидаю уже более часу, куда это, слышь, думаю, запропал?
— Соснул я малость, — смущенно сказал Гладышев, потягиваясь и зевая. — После обеда книжку прилег почитать по части селекции растений, а оно, вишь, разморило. Жара-то какая стоит, прямо наказание. Не будет дождя, так все чисто попалит.
— Слышь, сосед, — сказал Чонкин, — хошь табачку? У меня самосад крепкий, аж в горле дерет. Нюрка вчера на рынке в Долгове купила.
Он отогнул передник, достал из кармана масленку из-под ружейного масла, набитую табаком, и газету, сложенную книжечкой.
— Табак для здоровья — вреднейшее дело, — изрек Гладышев, подходя к жердевому забору, разделявшему два огорода. — Ученые подсчитали, что капля никотина убивает лошадь.
Однако от угощения отказываться он не стал. Закурил, закашлялся.
— Да уж, табачок-крепачок, — одобрил он.
— Табачок — самсон, молодых — на это дело, стариков — на сон, — поддержал Чонкин. — А у меня к тебе, слышь, сосед, дело есть небольшое.
— Какое ж дело? — скосил на него глаза Ихадышев.
— Да дело-то зряшное, ерунда совсем.
— Ну, а все-таки?
— Да так, не стоит даже и говорить.
— Ну. а не стоит — не говори, — рассудил Гладышев.
— Это, конечно, правильно, — согласился Чонкин. — Но, с другой стороны, как же не говорить? Прислали меня сюда на неделю, и сухой паек на неделю, а прошло уже полторы, а меня не берут. И опять же насчет сухого пайка никакого известия. Значит, я что же, выходит, должен жить за счет бабы?
— Да, это нехорошо, — сказал Гладышев. — Ты теперь называешься — Альфонс.
— Ну