Она заключила своё чтение этой бравадой, свернула свою рукопись, ударила по ней рукой и откланялась. Слушатели, разумеется, сильно аплодировали ей, так велико было их добродушие и таким забавным показалось им это чтение.
Когда она надела свой «цилиндр» и ушла с платформы, её опять вызвали, чтобы позабавиться тем, как она приподнимала свою шляпу в ответ на их аплодисменты. Репортёры, сидевшие около меня, встали. Я также встал и начал доставать своё пальто.
– Она очень забавна, – сказал своему товарищу тот, который был с бородой, широко зевая. – Она, кажется, едет в Америку?
– Да, – ответил другой: – там она сделает сборы, наверно!
– Желал бы я знать, – проговорил опять первый, – где находится бедняга её муж?
– Я думаю, далеко, – сказал его друг. – У такого рода женщин не бывает мужей, у них бывают «деловые компаньоны», и в случае несогласия во мнениях они тотчас же расходятся!
Надев пальто, они, смеясь, вышли из залы. Я пошёл за ними. Голова моя горела. Я оглянулся ещё раз на пустую платформу. «Ты можешь ждать, Гонория, можешь ждать долго, если хочешь, чтобы я пришёл условиться, когда мы будем обедать в Гровеноре. Но ты будешь ждать напрасно! Ты не испытаешь более „унижения“ иметь мужа; „презренная“ брачная жизнь никогда более не омрачит твоего удовольствия пользоваться мужской независимостью! Вильям Гетвелл-Трибкин устраняется навсегда с твоего пути; единственным воспоминанием, какое ты будешь иметь о его существовании, будет содержание, уплачиваемое тебе через банкиров с неизменной аккуратностью». Так думал я, смешавшись с толпой, которая спешила к выходу, и слыша шутки и насмешки, обильно расточаемые в адрес женщины-лектора некоторыми из её недавних слушателей.
– Каким проповедником она выступила! – сказал один, проходя мимо.
– Какую дуру она из себя строила! – заметил другой. – Удивляюсь, как ей не стыдно!
– Стыдно! Да разве можно ждать, чтобы женщина в панталонах стыдилась чего-нибудь! Время, когда она могла краснеть, для неё уже миновало!
Услышав это, я поспешил протиснуться через толпу и поскорее выйти на свежий воздух, потому что, если Гонория потеряла способность краснеть, то я краснел за неё, краснел так мучительно, что чувствовал, как горели кончики моих ушей. Мне было так горько слышать, как со всех сторон произносилось имя моей жены с беспечными шутками и лёгкими насмешками, и я вздохнул с облегчением только в прихожей. Здесь около двери стояли двое молодых людей; один из них, по-видимому, поддерживал другого, который почти умирал со смеху. Он хохотал так, что, казалось, не мог остановиться; снова и снова раздавались взрывы его хохота, пока он бессильно прислонил голову к стене и стоял с открытым ртом и закрытыми глазами, держась рукой за бок, и, казалось, готов был упасть на пол от конвульсивных приступов смеха. Товарищ его тоже смеялся, но не так сильно.
– Пойдём домой, друг мой! Пожалуйста, пойдём, – упрашивал он. – Нельзя же всё стоять здесь и хохотать. Вокруг нас соберётся толпа. Пойдём.
– Не могу! – вздыхал хохотавший. – Я упаду по дороге! О, Юпитер! Разве это не сокровище! Удобство мужских панталон! Ха, ха, ха, ха, ха! И она надела их! Ха, ха, ха! Самое лучшее, что она сама надела их! Ха, ха, ха, ха, ха!
И его опять стал душить конвульсивный смех. Я посмотрел на него с презрительным изумлением. Было довольно темно, и сначала я не мог хорошенько разглядеть его лица, особенно когда оно судорожно сжималось от смеха. Но когда я вышел на улицу, то при свете фонаря над подъездом я узнал его, узнал с большим негодованием, чем может выразить целый лексикон самых сильных эпитетов. Это был ужасный Бобби! Бобби с большими усами! Негодяй! Он не на реке, как обыкновенно, не в реке, куда я в первую минуту гнева с удовольствием бы столкнул его! Он нарочно пришёл посмеяться над Гонорией, порадоваться моему горю, устроить себе в своей идиотской манере забаву из этого зрелища! Удивительно, как я не пришиб его на месте. Он, по-видимому, не заметил меня, и я надменно прошёл мимо него и его простоватого друга на Пикадилли, где поклялся пред всеми приходящими и отходящими омнибусами, что если встречу его ещё раз, непременно изобью до смерти! Не потому, что для него это что-нибудь значило, но это было бы хоть слабым удовлетворением моего глубоко уязвленного чувства!
Остаётся прибавить ещё очень немного к этой безыскусственной семейной истории. С этого вечера – с этого несчастного вечера – кончились все надежды, которые у меня имелись на то, что мы с Гонорией лучше поймём друг друга. Она продолжает пользоваться славой за свои мужские бравады, а я вследствие этого продолжаю быть одиноким. Мальчик мой ходит в школу. До сих пор с самого младенчества он никогда не видал своей матери. Он проводит праздники в Ричмур-Гаузе в Кенте, куда я сопровождаю его и любуюсь на маленькую Джорджи, видя в ней нежную жену, которая умеет сделать счастливым своего мужа. Но всё-таки жена моя – знаменитость, а молодая графиня Ричмур нет. Имя Джорджи никогда не встречается в газетах, кроме тех случаев, когда оно бывает упомянуто в списке лиц, бывших на королевском приёме. Имя Гонории всегда фигурирует в газетах кстати и не кстати. Она читала свои лекции в Америке, читала в Австралии; она объехала вокруг света. В Индии охотилась за тиграми, а во время пребывания в Турции приобрела себе настоящую турецкую пеньковую трубку с длинным чубуком, и об удовольствии курить из неё поместила интересную заметку в одном из спортивных листков. Любопытные взоры устремлены на неё везде, где бы она ни появлялась, и она пользуется той сомнительной известностью, которая всегда сопровождает людей, проталкивающихся вперёд, не имея никаких осязаемых достоинств. Однако я женился на ней; я выбрал несчастный жребий, давший мне возможность убедиться в достоинстве её как жены, в её нежности как матери! И как печальный результат этого опыта, я должен по совести заявить, что все её замечательные качества не могут изменить того прискорбного факта, что я, её муж, нахожу для себя невозможным жить с нею.
Мы всё это отменили.
Отца семейства.
Ханжой.