часто вспоминаю я слова Климента Ефремовича и думаю: да, действительно, камень, булыжник, держали эти господа за пазухой. Бабы и мужики! Теперь, когда случилось такое несчастье, нам больше и делать ничего не остается, как сплотиться вокруг нашей родной партии, вокруг лично товарища Сталина. Вот буду в Москве, увижу его, родного, разрешите сказать от вашего имени, что все труженики нашего хозяйства все свои силы отдадут… да не лезь ты в глаза со своим аппаратом, — неожиданно и ко всеобщему удовольствию повернулась она к корреспонденту, снимавшему ее, вися на перилах, — сбоку сымай… все силы отдадут делу повышения урожайности. Все для фронта, все для победы! — Она помолчала, помедлила, собираясь с мыслями. И тихо продолжила: — К вам, бабы, обращение особое. Не сегодня-завтра мужики наши, наши отцы, наши мужья, наши братья уйдут защищать свободу. Война есть война, может, и не кажному удастся вернуться. Но пока они будут там, мы здесь одни останемся. Трудно придется. И робята малые, и в избе надо прибрать, и сготовить, и постирать, и за своим огородом приглядеть, и о колхозном деле не забывать. Хотим мы того или нет, а теперича кажной за двоих, за троих придется работать. И за себя, и за мужиков. И мы это должны выдюжить и выдюжим. Мужики! Идите на фронт, выполняйте свой мужеский долг, защищайте нашу родину от супостатов до последнего. А насчет нас не беспокойтесь. Мы вас заменим…
Люшка говорила просто, доходчиво, и стоявшие внизу то плакали, то улыбались сквозь слезы. Да и сама Люшка несколько раз приложила платочек к глазам. А потом вместе со всеми своими корреспондентами села в «эмку» и, подняв пыль столбом, укатила в свои высокие сферы.
После митинга, как было обещано, поделили соль, спички и мыло. Своя доля досталась и Нюре: полкуска мыла, кулек соли да спичек два коробка. Домой она вернулась — уже вечерело. Чонкин сидел у окна и при помощи шила и суровой нитки (дратвы не было) пытался привести в порядок ботинки.
— Вот. — Нюра выложила на стол свою добычу. — Дали. Чонкин глянул без интереса.
— Может, завтра все же приедут, — сказал он со вздохом.
— Кто? — спросила Нюра.
— Кто, кто! — рассердился Чонкин. — Война идет, а я тут…
Нюра ничего не сказала. Достала из печки гороховый суп, донесла до стола и расплакалась.
— Ты чего? — удивился Чонкин.
— Что ж это ты так на войну-то рвешься? — сквозь слезы сказала Нюра. — Да неужто ж тебе там будет лучше, чем у меня?
Гладышеву не спалось. Он таращил во тьму глаза, вздыхал, охал и ловил на себе клопов. Но не клопы ему спать мешали, а мысли. Они вертелись вокруг одного. Своим глупым вопросом на митинге Чонкин смутил его душу, пошатнул его, казалось бы, незыблемую веру в науку и научные авторитеты. «Почему лошадь не становится человеком?» А в самом деле, почему?
Прижатый Афродитой к стене, он лежал, думал. Действительно, каждая лошадь работает много, побольше любой обезьяны. На ней ездят верхом, на ней пашут, возят всевозможные грузы. Лошадь работает летом и зимой по многу часов, не зная ни выходных, ни отпусков. Животное, конечно, не самое глупое, но все же ни одна из всех лошадей, которых знал Гладышев, не стала еще человеком. Не находя сколько-нибудь удобного объяснения такой загадке природы, Гладышев шумно вздохнул.
— Ты не спишь? — громким шепотом спросила Афродита.
— Сплю, — сердито ответил Гладышев и отвернулся к стене.
Только стал одолевать его сон, как проснулся и заплакал Геракл.
— Ш-ш-ш-шшш-шш, — зашикала на него Афродита и, не вставая, стала качать с грохотом люльку. Геракл не унимался. Афродита спустила ноги с кровати, вынула Геракла из люльки и дала ему грудь. Ребенок успокоился и зачмокал губами. Кормя его, Афродита одной рукой возилась в люльке, должно быть, меняла пеленки. Но когда она опять положила его в люльку, Геракл снова заплакал. Афродита трясла люльку и напевала:
Баю-баюшки-баю
Спи, Горуша, на краю…
Дальше слов она не знала и до бесконечности повторяла одно и то же:
Баю-баюшки-баю
Спи, Горуша, на краю…
…Наконец ребенок уснул. Затихла Афродита, стал засыпать и хозяин дома. Но только он закрыл глаза, как совершенно явственно услышал, что открылась наружная дверь. Гладышев удивился. Неужто он, ложась спать, не запер ее? А если даже и так, то кто бы это мог в столь поздний час, видя, что в окнах нет света, беспокоить людей? Гладышев насторожился.
Может, померещилось? Нет. Кто-то прошел через сени. теперь впотьмах шарил по коридору. Шаги приближались, и вот уже со скрипом растворилась и дверь в комнату. Гладышев приподнялся на локте, напряженно вглядываясь в темноту, и, к своему великому удивлению, узнал в вошедшем мерина по кличке Осоавиахим. Гладышев потряс головой, чтобы прийти в себя и убедиться, что все это ему не чудится, но все было действительно так, и Осоавиахим, который был хорошо знаком Гладышеву, ибо именно на нем Кузьма Матвеевич обычно возил на склад продукты, собственной персоной стоял посреди комнаты и шумно дышал.
— Здравствуй, Кузьма Матвеич, — неожиданно сказал он человеческим голосом.
— Здравствуй, здравствуй, — сознавая странность происходящего, сдержанно ответил Гладышев.
— Вот пришел к тебе, Кузьма Матвеич, сообщить, что теперя стал я уже человеком и продукты более возить не буду.
Мерин почему-то вздохнул и, переступая с ноги на ногу, стукнул копытом в пол.
— Тише, тише, — зашикал Гладышев, — ребенка разбудишь.
Пододвинув слегка Афродиту, он сел на кровати и, чувствуя необыкновенную радость оттого, что ему, может быть, первому из людей пришлось стать свидетелем такого замечательного феномена, нетерпеливо спросил:
— Как же тебе удалось-то стать человеком, Ося?
— Да оно вишь как получилось, — задумчиво сказал Осоавиахим, — я в последнее время много работал. Сам знаешь, и продукты возил со склада, и навозом не брезговал, и пахать приходилось — ни от чего не отказывался. и вот в результате кропотливого труда превратился я наконец в человека.
— Интересно, — сказал Гладышев, — это очень интересно, только на ком я теперь буду продукты возить?
— Ну уж это дело твое, Кузьма Матвеич, — покачал головой мерин, — придется подыскать замену. Возьми хотя б Тюльпана, он еще человеком не скоро станет.
— Почему ж так? — удивился Гладышев.
— Ленивый потому что, все норовит из-под палки. Пока его не ударишь, с места не стронется. А чтоб человеком стать, надо бегать знаешь как? Ого-го-го! — Он вдруг заржал, но тут же спохватился: — Извини, Кузьма Матвеич, дают еще