— А ваше мнение? — спросила я.
— У нас нет единого решения. Голоса разошлась.
Я посмотрела на членов бюро, стараясь понять их отношение к происходящему. Все они молчали. Тогда я спросила Грохотова:
— Все правильно доложено, товарищ Грохотов?
Он, не поднявшись со с гула, непонимающе посмотрел на меня.
Секретарь парткома комбината Телятников грубо сказал:
— Ты бы встал, Грохотов. Ты же на бюро райкома… Грохотов вскочил, и я повторила свои вопрос. На этот раз парень понял и, опустив голову, глухо ответил:
— Правильно…
Когда я вышел из кабинета, Надя сразу поняла, что меня не приняли. Я видел, как она испугалась: она стала совсем белая, как стена, а глаза потемнели до черноты.
Я знаю, о чем она подумала. Она в эту минуту проклинала себя — она уверена, что все мои неприятности из-за нее, все, все из-за нее. Когда я подошел к пей ближе, то увидел, как у нее дрожали губы, а глаза наполнились слезами. Я взял ее за руку и хотел сказать самым обычным тоном: «Пошли!» Но ко мне вплотную подвинулся, именно подвинулся, как мешок, словно его толкали сзади, пухлый, совершенно лысый человек с женским лицом и, дыша перегаром, настороженно спросил:
— Ну, как? Свирепствуют?
Я не сразу понял, о чем он спрашивает. Мне показалось, когда я вышел, в приемной нет никого, кроме моей Нади, — и вдруг этот мешок. И тут я увидел еще несколько человек, сидящих вокруг стола и возле стен. Я видел их, пока мы с Надей ждали, когда меня вызовут. И этого толстого, лысого я видел. До меня долетели обрывки его разговора с техническим секретарем Галей. Он все выяснял у нее, кого из членов бюро нет сегодня, тут ли какой-то Матвей Николаевич, и каком настроении генерал. Когда Галя ответила, что Матвей Николаевич тут, а генерала сегодня нет, толстяк шумно вздохнул и громко сказал:
— Это худо! Для меня это зарез, скверно…
И, помрачнев, сел у стола. Но долго усидеть он не мог — вскочил и, наклонившись к самому уху Гали, начал расспрашивать о каком-то Семене Максимовиче:
— А он как? Веселый сегодня или замученный?
Надя шепнула мне:
— Это персональщики… Понимаешь? Вызваны по персональным делам.
Я внимательно посмотрел на сидящих в зале и особенно на лысого толстяка. Я отчетливо помню, что тогда подумал: «Наверное, его будут исключать, поэтому он так и трусит, все расспрашивает». И еще я помню, что толстяк очень не понравился мне — он был весь какой-то рыхлый, мягкий. И я подумал, что если его на самом деле исключат, — это, наверно, будет правильно…
А исключили меня. И он спрашивает меня: «Ну, как?» Я ничего не ответил ему, и мы с Надей пошли. Как во сне я слышал Надино: «До свидания». Это она попрощалась с Г алей.
По лестнице мы шли молча. На третьем этаже нас обогнали девчонки в одинаковых платьях. Они бежали, постукивая каблучками, тихонько смеялись и даже взвизгивали.
Мы остановились около подъезда. Надя не знала, куда я ее поведу, а я не знал, куда идти. Надя взяла меня под руку и сказала:
— Будем жить так…
Потом ока сказала иначе:
— Будешь жить так… Не всем же…
Мы долго шагали молча, молча поднялись в полупустой автобус, сели на разные сиденья, словно посторонние. Я вышел из автобуса, не доехав до нашей остановки. Надя сначала меня прозевала, потом вскочила, заколотила в дверь…
Зачем человек запоминает столько ненужного! Какое мне было дело до шофера автобуса? Мало ли их в Москве — водителей трамваев, троллейбусов, автобусов. Кто их запоминает? Да и как их запомнить, если почти всегда видишь только их спину.
А этого шофера я запомнил. Веселый, даже озорной, в бело-синей клетчатой рубашке. Под правым глазом у него был большой, начавший уже желтеть синяк. Водитель открыл Наде дверь и, подмигнув мне не столько глазом, сколько своим курносым носом, крикнул:
— Эй, милок, невесту забыл!..
Автобус тронулся, шофер несколько раз обернулся, словно хотел убедиться, прав ли он в своем предположении.
Когда мы шли с Надей по Тверскому бульвару, она взяла меня под руку и очень тихо сказала:
— Этого не может быть!
— Ты про что?
— Все про это… Этого не может быть, чтобы тебя не приняли…
Помолчав, она добавила:
— А то, что я сказала, это глупо.
— Не понимаю.
— Ну, я сказала — будешь жить так… Не всем же… Это я сдуру…
А я думал о другом — как мне объяснить маме, что меня не приняли?.. Как я ей об этом скажу?
Надя угадала мои мысли и предложила:
— Может, пока не скажем? Скажем, что еще не все, временно воздержались…
Я ничего не ответил. Я еще не решил. Я подумал — приду домой, увижу…
А Надя идет и все повторяет:
— Этого не может быть…
…Без пятнадцати семь, а их все нет. Ну, раз так, стало быть, все благополучно. Я очень рада за Колю! Он так волновался эти дни. Похудел. Побледнел. Я никак не пойму, что надо этому Телятникову. Если ты секретарь парткома и видишь, что парень делает что-то не так, поговори, отругай, когда он этого заслуживает. Но потолкуй по-человечески. Побеседуй. Мало ли что… А Коля говорит, что Телятников к нему придирается. Коля сказал вчера: «Если этот формалист будет на бюро — все пропало».
А он, конечно, будет. Может быть, пошлет вместо себя Силантьича… Нет, сам придет. Будет сидеть и топить Колю. Что это со мной? Почему я все повторяю Колины слова: «Будет топить»? А если не будет? Зачем ему топить Колю? Нет, будет, обязательно будет! Кто это сказал? Это сказал Коля. Почему я все время повторяю его слова? Потому что он мой сын? Почему же я повторяю его слова? Я ему верю. Пусть он повторяет мои — я его мать.
…Семь часов. Ровно семь, а их все нет. Наверное, на радостях зашли в кафе-мороженое. Взяли по три шарика — Коля одного орехового, а Надя разного, и по стакану воды. Надя пьет эту холодную воду, даже стакан запотел, а у нее только что кончилась ангина… Нет, как она ни сопротивляется, а гланды ей придется удалить, иначе будет все время хворать. И каждый раз будет страдать Нинка. Хорошо, что сейчас она в лесу. Сегодня четверг — через два дня можно будет поехать к ней. Не забыть купить рыбьего жира. Там у них какой-то темный. Анна Яковлевна сказала, можно привезти свой, светлый, настоящий тресковый, конечно потихоньку… Только его нужно поставить в холодильник, а если не в холодильник, кому он нужен? Никому.
Нет, они не могли зайти в кафе-мороженое. Они должны прийти сразу домой. Почему же их нет!
Что это там передают по радио? «Вчерашнее вооруженное столкновение между турецкими террористами и полицейскими греками вновь обострило положение на Кипре…» Неужели когда-нибудь опять?!.
Сколько лет, как кончилась война? Двадцать? Да, почти двадцать. Для меня она еще не кончилась… А как началась? Двадцать четыре. Скоро четверть века. Мне было двадцать два. Верно, двадцать два. Коле было два. А мне двадцать два. Я выбивала во дворе половичок, который лежал у порога нашей комнаты. На нем по ночам всегда спал соседский кот Мурзик. На полосатом половике была бордовая заплата — порвали, когда вносили к нам новый шифоньер. Сережи дома не было — он ушел в баню, тут же, в нашем Брюсовском переулке. Я все приготовила, купила в «Диетическом» языковой колбасы — Сережа любил ее. Разделала селедочку. Сережа в субботу принес зарплату, и я сбегала к Елисееву, взяла для Коли сто граммов паюсной икры — Федор Федорович сказал, что она очень полезна…
Вдруг все побежали. На балкон выскочила жена народного артиста Советского Союза Андрея Александровича… Как ее звали? Она была старенькая, очень добрая, каждый день ходила в церковь. Она крикнула с балкона сыну — он с ребятами чинил свой мотоцикл:
— Иди домой! Скорее домой… Война…
Когда я прибежала в комнату, Коля на полу играл сломанным будильником. Он научился заводить звонок, и тот, захлебываясь, трещал.
Прибежал из бани Сережа. Волосы мокрые, на шее полотенце.
Он пропал без вести.
Уже двадцать минут восьмого, а их все нет… Почему такого человека, как этот Телятников, выбрали секретарем парткома? Если он формалист и сухарь?
Сережа пропал без вести… Без вести. И ни одного письма, как ушел. Я все ждала — пришлет. А он так и не прислал. Я долго не верила. После войны тоже не верила, что его нет больше в живых. Поверила, что это может быть так, в Освенциме, в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году. Мы поехали туда из Кракова всей нашей туристской группой. Днем мы побывали на улице Любомирского, в доме, где жил Владимир Ильич.
Я тогда очень подружилась с Майей Капустиной. Она из Иванова и тоже солдатская вдова. Мы всегда старались попасть в одну комнату. Майя все говорила в Кракове: «Ах, как хорошо. Старина. Ян Матейко. Мицкевич. Владимир Ильич вот тут жил с Надеждой Константиновной. Обидно только, что она болела и ей делали операцию…» В Кракове мы ночевали. Вечером долго гуляли по площади, на которой стоит старинный костел, его называют Мариацким. Зашли в самый костел, и нам рассказали о старинном алтаре Ствоша… Потом мы стояли на улице и ждали, когда из шпиля костела появится горнист и протрубит в свой рог.