— Будет. (Мягко возразил мой «патрицианский раб»). Пока только двадцать четыре.
— Вы ошибаетесь. Вот эта линия показывает, что вам уже немного за пятьдесят… Затем проживете вы до… до… Черт знает, что такое?!
— А что? — заинтересовался я.
— Никогда я не видал более удивительной руки и более замечательной судьбы. Знаете ли, до каких пор вы проживете, судя по этой совершенно бесспорной линии?!
— Ну?
— До двухсот сорока лет!!
— Порядочно! — завистливо крякнул я.
— Не ошибаетесь ли вы? — медовым голосом заметил обладатель замечательной руки.
— Я голову готов прозакладывать!
Он наклонился над рукой еще ниже.
— Нет, эти линии!! Что-то из ряду вон выходящее!! Вот смотрите — сюда и сюда. В недалеком прошлом вы занимали последовательно два королевских престола — один около тридцати лет, другой около сорока.
— Позвольте, — робко возразила коронованная особа. — Сорок и тридцать лет — это уже семьдесят. А вы говорили, что мне и всего-то пятьдесят два.
— Я не знаю, ничего не знаю, — в отчаянии кричал хиромант, хватаясь за голову. — Это первый случай в моей пятнадцатилетней практике! Ваша проклятая рука меня с ума сведет!!
Он рухнул в кресло, и голова его бессильно упала на стол рядом с халдейским черепом.
— А что случилось? — участливо спросил я.
— А то и случилось, — со стоном вскричал хиромант, — что когда этот господин сидел на первом троне, то он был умерщвлен заговорщиками!! Тут сам черт не разберет! Умерщвлен, а сидит. Разговаривает!! Привели вы мне клиента — нечего сказать!!
— Были вы умерщвлены на первом троне? — строго спросил я.
— Ей-богу, нет. Видите ли… Я служил капитаном в Марковском полку, а что же касается престола…
— Да ведь эта линия — вот она! — в бешенстве вскричал хиромант, тыча карандашом в мирную капитанскую ладонь. — Вот один престол, вот другой престол! А это вот что? Что это? Ясно: умерщвлен чужими руками!
— Да вы не волнуйтесь, — примирительно сказал я. — Вы же сами сказали, что его величество проживет двести сорок лет. Чего же тут тревожиться по пустякам? Вы лучше поглядите, когда и отчего он умрет по-настоящему, так сказать — начисто.
— Отчего он умрет?.. Позвольте-ка вашу руку…
Хиромант ястребиным взором впился в капитанскую ладонь, и снова испуг ясно отразился на его лице.
— Ну, что? — нетерпеливо спросил я.
— Я так и думал, что будет какая-нибудь гадость, — в отчаянии застонал хиромант.
— Именно?
— Вы знаете, от чего он умрет? От родов.
Мы на минуту оцепенели.
— Не ошибаетесь ли вы? Если принять во внимание его пол, а также тот преклонный возраст, который…
— «Который, который»!! Ничего не который! Я не мальчишка, чтобы меня дурачить, а вы не мальчишка, чтобы я мог вам врать. Я честно говорю только то, что вижу, а вижу я такое, что и этого молодого человека, и меня надо отправить в сумасшедший дом. Это сам дьявол написал на вашей ладони эти антихристовы письмена!!
— Ну, уж и дьявол, — смущенно пробормотал молодой человек. — Это считается одной из самых солидных фирм: Кнаус и Генкельман, Берлин, Фридрих-штрассе, триста сорок пять.
Мы оба выпучили на него глаза.
— Господа, не сердитесь на меня… Но ведь я же вам давал сначала правую руку, а вы не захотели. А левая, конечно… Я и сам не знаю, как они на ней вытиснули…
— Кто-о? — взревел хиромант.
— Опять же Кнаус и Генкельман, Берлин, Фридрих-штрассе, триста сорок пять. Видите ли, когда мне под Первозвановкой оторвало кисть левой руки, то мой дядя, который жил в Берлине, как представитель фабрики искусственных конеч…
Череп халдейского мудреца полетел мимо моего плеча и, кляцнув зубами, зацепился челюстью за шинель капитана. За черепом полетели две восковых свечи и какая-то древняя книга, обтянутая свиной кожей.
— Бежим, — шепнул я капитану, — а то он так озверел, что убить может.
Бежали, схватившись за руки, по узкому грязному переулку. Отдышались.
— Легко отделались, — одобрительно засмеялся я. — Скажите, кой черт поддел вас не признаться сразу, что ваша левая лапа резиновая, как галоша «Проводник»?
— Да я, собственно, боялся потерять две лиры. Вы знаете, когда пять дней подряд питаешься одними бубликами… А теперь я, конечно, и сам понимаю, ухнули мои две лирочки!
— Ну, нет! — великодушно сказал я. — Вам, ваше величество, еще двести пятнадцать лет жить осталось, так уж денежки-то ой-ой как нужны. Получайте.
Встретил даму. Ту самую.
— Ну что, были?
— Конечно, был. Аванс отработал честно.
— Ну, что же? — с лихорадочным любопытством спросила она. — Что же он вам сказал?
— А вы верите всему, что они предсказывают? — лукаво спросил я.
— Ну конечно.
— Так он сказал, что с вас причитается еще целый ворох поцелуев.
До чего женщины суеверны, до чего доверчивы.
Старческое
Падают, падают желтые листья на серые, скользкие дорожки. Нехотя падают.
Оторвется лист и тихо, неуверенно колеблясь, цепляясь за каждую ветку, за каждый сук, падает, падает лист, потерявший все соки, свернувшийся, как согбенный старичок.
— Кхе-кхе…
Невеселую песню тянет тонким голосом запутавшийся среди черных голых ветвей ветер, тоже состарившийся с весны, когда было столько надежд и пышного ощущения своего бытия.
У черта на куличках теперь эти надежды и это пышное ощущение бытия!
Где та нарядная береза, которую он любил целовать в теплый задумчивый вечер, когда озеро гладко, как дорогое зеркало, а оттуда, где закат, доносится мирный, умилительный колокольный звон?
От березы остался грязный скелет, и сама она вместо гармоничного шелеста издает такой печальный скрип, что взять бы да и повеситься на ней от тоски и ужаса.
И еще упало несколько листьев. И еще…
— Кхе-кхе…
К вам, бедные старики человеки, обращаются мои взоры, и тоска давит сердце: ведь и я буду стариком.
Не хочется…
Как сухие листья, опадут мои нежные, шелковистые волосы — мои волосы! Как сучковатые ветви, станут мои гибкие сильные руки — мои руки! Уродливыми корнями уйдут в землю мои стройные ноги, каждый мускул которых напрягался и дрожал, когда несли они меня к любимой, — мои сильные ноги! Темная кора, вся в морщинах и царапинах, будет покрывать пригнувшееся к земле тело — мое тело, которое жадно целовали ненасытные женские губы.
Падайте листья, пригибайся ствол — к земле, к земле! Уходи в землю, старый дурак, нечего тебе шамкать о каких-то любимых и любящих женщинах, кто тебя, корявую колоду, мог поцеловать?
— Да ведь целовали же! Целовали! Ну, вот еще, ей-богу, целовали… И как!
Бедные старики.
Не старик я, а буду стариком.
Богатая у меня фантазия, роскошная фантазия! Вот захочу сейчас, закрою глаза, да и представлю себе, ясно, как на солнце, — отрывок, огрызочек моей старческой жизни.
Слушай, читатель.
— Кхе-кхе…
Шелковыми волосами, нежной щекой трется о мою заскорузлую, жилистую руку внук Костя, Саша или Гриша, как там его заблагорассудят назвать нежные родители.
— Дед, — говорит Костя, — что ты все спишь да спишь… Рассказал бы что-нибудь. Эх, ты!.. А еще мамка говорит, что писателем был.
Мои потухшие глаза чуть-чуть загораются.
— А ведь был же! Ей-богу, был! Помню, выпустил я как-то книжку «Веселые устрицы». Годов тому поди пятьдесят будет. Один критик возьми и напиши: «Этот, говорит, молодой человек подает надежды…»
— Подал? — спрашивает внук, с любопытством оглядывая морщинистого «молодого человека».
— Что подал?
— А надежды-то.
— А пес его знает, подал или не подал! Разве тут было время разбирать? Да ты сам взял бы какую книжку с полки, да почитал бы дедову стряпню, хе-хе-кхе… Кхе!
— Ну ее, — с наивной жестокостью детской ясной души морщится внук. Еще недоставало чего! Почитать… Ничего я там не пойму.
А у меня уже и самолюбия авторского не осталось. Все старость проклятая выела.