Даже не обидно.
— Ну, чего ты там не поймешь? В мое-то время люди все понимали. Неужто уж умнее были?
— Нет, непонятно, — вздыхает внук. — Вдруг сказано у тебя там: «Приятели чокнулись, выпили по рюмке водки и, поморщившись, поспешили закусить. „По одной не закусывают, — крякнул Иван Иванович…“» Ни черта, дедушка, тут не разберешь.
— Вот те раз! Чего ж тут непонятного?
— Да что это такое водка? Такого и слова нет.
Молодостью повеяло на меня от этого слова — водка.
— Водка-то, такое слово было.
— Что же оно значит?
— А напиток такой был. Жидкость, понимаешь? Алкогольная.
— Для чего?
— А пить.
— Сладкая, что ли?
— Эва, хватил. Горькая, брат, была. Такая горькая, что индо дух зашибет.
— Горькая, а пили. Полезная, значит, была? Вроде лекарства?
— Ну, насчет пользы — это ты, брат, того. Нищим человек от нее делался, белой горячкой заболевал, под заборами коченел.
— Так почему же пили-то? Веселым человек делался, что ли?
Я задумчиво пожевал дряхлыми губами.
— Это как на чей характер. Иной так развеселится, что вынет из кармана ножик и давай всем животы пороть.
— Так зачем же пили?
— Приятно было.
— А вот у тебя там написано: «Выпили и поморщились». Почему поморщились?
— А ты думаешь, вкусная она. Выпил бы ты, так похуже, чем поморщился…
— А почему они «поспешили закусить»?
— А чтоб вкус водочный отбить.
— Противный?
— Не без того. Крякать тоже поэтому же самому приятно было. Выпьет человек и крякнет. Эх, мол, чтоб ты пропала, дрянь этакая!
— Что-то ты врешь, дед. Если она такая противная на вкус, почему же там дальше сказано: «По одной не закусывают».
— А это, чтоб сейчас другую выпить.
— Да ведь противная?
— Противная.
— Зачем же другую?
— А приятно было.
— Когда приятно — на другой день?
— Тоже ты скажешь: «на другой день», — оживился я. — Да на другой день, брат, человек ног не потащит. Лежит и охает. Голова болит, в животе мутит, и на свет божий глядеть тошно до невозможности.
— Может, через месяц было хорошо?
— Если мало пил человек, то через месяц ничего особенного не было.
— А если много, дед, а? Не спи.
— Если много? Да если, брат, много, то через месяц были и результаты. Сидит человек с тобой и разговаривает, как человек. Ну а потом вдруг… трах! Сразу чертей начнет ловить. Смехи. Хи-хи. Кхе-кхе!
— Ка-ак ловить? Да разве черти есть?
— Ни шиша нет их и не было. А человеку кажется, что есть.
— Весело это, что ли, было?
— Какой там! Благим матом человек орал. Часто и помирали.
— Так зачем же пили? — изумленно спросил внук.
— Пили-то? Да так. Пилось.
— Может, после того как выпьют, добрыми делами занимались?
— Это с какой стороны на какое дело взглянуть. Ежели лакею физиономию горчицей вымажет или жену по всей квартире за косы таскает, то для мыльного фабриканта или для парикмахера это — доброе дело.
— Ничего я тебя не понимаю.
Внук накрутил на палец кольцо своих золотых волос и спросил, решив, очевидно, подойти с другой стороны:
— А что это значит «чокнулись»?
— А это делалось так: берет, значит, один человек в руку рюмку и другой человек в руку рюмку. Стукнут рюмку о рюмку, да и выпьют. Если человек шесть-семь за столом сидело, то и тогда все перестукаются.
— Для чего?
— А чтобы выпить.
— А если не чокаться, тогда уж не выпьешь?
— Нет, можно и так, отчего же.
— Так зачем же чокались?
— Да ведь, не чокнувшись, как же пить?
Я опустил голову, и слабый розовый отблеск воспоминаний осветил мое лицо.
— А то еще, бывало, чокнутся и говорят: «Будьте здоровы», или «Исполнение желаний», или «Дай бог, как говорится».
— А как говорится? — заинтересовался внук.
— Да никак не говорится. Просто так говорилось. А, то еще говорили: «Пью этот бокал за Веру Семеновну».
— За Веру Семеновну, — значит, она сама не пила?
— Какое! Иногда как лошадь пила.
— Так зачем же за нее? Дед, не спи! Заснул…
А я и не спал вовсе. Просто унесся в длинный полуосвещенный коридор воспоминаний.
Настолько не спал, что слышал, как, вздохнув и отойдя от меня к сестренке, Костя заметил соболезнующе:
— Совсем наш дед Аркадий из ума выжил.
— Кого выжил? — забеспокоилась сердобольная сестра.
— Сам себя. Подумай, говорит, что пили что-то, от чего голова болела, а перед этим стукали рюмки об рюмки, а потом садились и начинали чертей ловить. После ложились под забор и умирали. Будьте здоровы, как говорится!
Брат и сестра взялись за руки и, размахивая ими, долго и сочувственно разглядывали меня.
Внук заметил, снова вздохнув:
— Старенький, как говорится.
Сестренке это понравилось.
— Спит, как говорится. Чокнись с ним скалкой по носу, как говорится.
— А какая-то Вера Семеновна пила, как лошадь.
— Как говорится, — скорбно покачала головой сестренка, — совсем дед поглупел, что там и говорить, как говорится.
Никогда, никогда молодость не может понять старости.
Плохо мне будет в 1954 году, ох, плохо!.. Кхе-кхе!..
Пролетарское искусство
(Лекция, прочтенная Никандром Хлаповым на собрании Колпинской комячейки)
Дорогие товарищи и те вот, что позади семечки лускают!
Я скажу несколько слов за пролетарскую музыку.
Как я четыре года проторчал сторожем при уборной в консерватории, то будучи назначен спецем.
И еще я скажу, что нигде нету такого буржуазного засилья, как у музыке.
Товарищи! Почему нам, пролетариату, они всучили балалайку об трех струнах, а себе позабирали рояли, где этих струнов натянуто столько, сколько у этого рыжего, что сидит супротив мене — и волосьев на голове нет?!
Почему?!
Да и то вам скажу, товарищи, что с этими роялями у них одно жульничество. Как известно, у всякой музыке есть семь нот, так называемая гамма, а они, черти не нашего бога, столько там нот понаделали, что другой шустрый-шустрый — а еле двумя руками управляется! Да еще ногой чего-сь жмет у низу. Где ж тут справедливость!
Да ежели одно пианино поперек распилить, так из его для народа восемь штук узеньких можно наделать.
Нам, товарищи, этих Шубертов-Мубертов не нужно, а ты нам давай это самое наше, настоящее, пролетарское!
Опять же черненькие, которые сквозь по роялю пересыпаны! Нам три струны, альбо, как у гитаре, семь, а себе и черненькие, и беленькие?
Говорят — это полутоны. А что нам с их шубу шить, што ли? Как говорится — ни шерсти, ни молока.
Я онадысь пробовал по одним беленьким подбирать и «Понапрасну мальчик ходишь» и «Ой, не плачь, Маруся — ты будешь моя» — и одних беленьких совершенно предовольно! Здорово выходит. Для чего ж черные? Только зря затуманивать классовое самосознание пролетариата?!
Нам-то небось балалайки липовые или с какого-нибудь ясеню, а себе на слонячьей кости чуть не сто клавишей закатывают.
Ей-бо, право. Убьют слона и делают из его клавиши. За что? А, может, слон такой же человек, как и мы с вами?! Одно зверство и безобразие.
А возьмите ихние ноты? Нарочно там такого напутано, что на стену полезешь, разбирамши!
И все ни к чему, все ни к чему.
Почему они свои закорючки пишут на пяти линейках? Почему не на одной? Все от пьянства.
Потому пьяному по пяти половицам легче пройти, чем по одной — вот они и шпарют свои крючки то вверх, то вниз — один смех. Прямо, как курица лапой по бумаге ходила. А ты мне на одной линейке все изобрази — вот тогда я посмотрю, какой ты музыкант!
Опять же диезы и бемоли… Он, сволочь, их семь штук с левого боку насует, а я это имей в виду? А если я не желаю!? Вот буду жарить без бемолей — и конец!
Так этого им, видите, еще мало: бекары выдумали! «Какие такие бекары, позвольте вас спросить?» — «Это, говорит, отказ». Почему отказ? Трудящему пролетариату ни в чем отказу быть не должно.