дальнейшие враждебные действия; Хитклиф, чтоб не поддаться соблазну, засунул кулаки в карманы, миссис Хитклиф поджала губы и отошла к креслу в дальнем углу, где, верная слову, изображала собою неподвижную статую до конца моего пребывания под этой крышей. Оно продлилось недолго. Я отклонил приглашение к завтраку и, едва забрезжил рассвет, воспользовался возможностью выйти на воздух, ясный теперь, тихий и холодный, как неосязаемый лед.
Не успел я дойти до конца сада, как хозяин окликнул меня и предложил проводить через торфяное болото. Хорошо, что он на это вызвался, потому что все взгорье представляло собой взбаламученный белый океан; бугры и впадины отнюдь не соответствовали подъемам и снижениям почвы: во всяком случае, многие ямы были засыпаны до краев; а целые кряжи холмов — кучи отработанной породы у каменоломен — были стерты с карты, начертанной в памяти моей вчерашней прогулкой. Я тогда приметил по одну сторону дороги, на расстоянии шести-семи ярдов друг от друга, линию каменных столбиков, тянувшуюся через все поле; они были поставлены и сверху выбелены известью, чтобы служить путеводными вехами в темноте или, когда снегопад, как сегодня, сравнивает под одно твердую тропу и глубокую трясину по обе ее стороны; но, если не считать грязных пятнышек, проступавших там и сям, всякий след существования этих вех исчез; и мой спутник счел нужным не раз предостеречь меня, чтобы я держался правей или левей, когда я воображал, будто следую точно извивам дороги. Мы почти не разговаривали, и у входа в парк он остановился, сказав, что дальше я уже не собьюсь с пути. Мы торопливо раскланялись на прощание, и я пустился вперед, положившись на свое чутье, потому что в домике привратника все еще никого не поселили. От ворот парка до дома — Мызы, как его называют, — две мили пути; но я, кажется, умудрился превратить их в четыре: я то терял дорогу, торкаясь между деревьями, то проваливался по горло в снег — удовольствие, которое может оценить только тот, кто сам его испытал. Так или иначе, когда я после всех своих блужданий вошел в дом, часы пробили двенадцать; получилось — ровно час на каждую милю обычного пути от Грозового Перевала!
Домоправительница и ее приспешники бросились меня приветствовать, бурно возглашая, что уже не чаяли увидать меня вновь: они-де думали, что я погиб накануне вечером, и прикидывали, как вести розыски моих останков. Я попросил их всех успокоиться, раз они видят, что я благополучно вернулся; и, продрогший так, что стыла в жилах кровь, потащился наверх. Там, переодевшись в сухое платье и прошагав с полчаса или больше взад и вперед по комнате, чтоб восстановить живое тепло, я дал отвести себя в кабинет. Я был слаб, как котенок, так слаб, что, кажется, не мог уже радоваться веселому огню и дымящейся чашке кофе, который служанка, сварила мне для подкрепления сил.
IV
Все мы — сущие флюгера! Я, решивший держаться независимо от общества, благодаривший свою звезду, что она привела меня наконец в такое место, где общение с людьми было почти невозможно, — я, слабый человек, продержался до сумерек, стараясь побороть упадок духа и тоску одиночества, но в конце концов был принужден спустить флаг. Под тем предлогом, что хочу поговорить о разных мероприятиях по дому, я попросил миссис Дин, когда она принесла мне ужин, посидеть со мной, пока я с ним расправлюсь; при этом я от души надеялся, что она окажется обыкновенной сплетницей и либо развеселит меня, либо усыпит болтовней.
— Вы прожили здесь довольно долгое время, — начал я, — шестнадцать лет, так вы, кажется, сказали?
— Восемнадцать, сэр! Я сюда переехала вместе с госпожой, когда она вышла замуж — сперва я должна была ухаживать за ней, а когда она умерла, господин оставил меня при доме ключницей.
— Вот как!
Она молчала. Я стал опасаться, что миссис Дин, если и склонна к болтовне, то лишь о своих личных делах, а они вряд ли могли меня занимать. Однако, положив кулаки на колени и с тенью раздумия на румяном лице, она некоторое время собиралась с мыслями, потом проговорила:
— Эх, другие пошли времена!
— Да, — заметил я, — вам, я думаю, пришлось пережить немало перемен?
— Конечно! И немало передряг, — сказала она.
«Эге, переведу-ка я разговор на семью моего домохозяина! — сказал я себе, — неплохой предмет для начала! Эта красивая девочка-вдова — хотел бы я узнать ее историю: кто она, уроженка здешних мест или же, что более правдоподобно, экзотическое создание, с которым угрюмые indigenae [4] не признают родства?» И вот я спросил миссис Дин, почему Хитклиф сдает внаем Мызу Скворцов и предпочитает жить в худшем доме и в худшем месте.
— Разве он недостаточно богат, чтобы содержать имение в добром порядке? — поинтересовался я.
— Недостаточно богат, сэр? — переспросила она, — денег у него столько, что и не сочтешь, и с каждым годом все прибавляется. Да, сэр, он так богат, что мог бы жить в доме и почище этого! Но он, я сказала бы… прижимист! И надумай он даже переселиться в Скворцы, — едва прослышит о хорошем жильце, нипочем не согласится упустить несколько сотенок доходу. Странно, как могут люди быть такими жадными, когда у них нет никого на свете!
— У него, кажется, был сын?
— Был один сын. Помер.
— А эта молодая женщина, миссис Хитклиф, — вдова его сына?
— Да.
— Откуда она родом?
— Ах, сэр, да ведь она дочка моего покойного господина: ее девичье имя — Кэтрин Линтон. Я ее вынянчила, бедняжку! Хотела бы я, чтобы мистер Хитклиф переехал сюда. Тогда мы были бы снова вместе.
— Как! Кэтрин Линтон! — вскричал я, пораженный. Но, пораздумав полминуты, убедился, что это не Кэтрин моего ночного кошмара.
— Так до меня, — продолжал я, — в доме жил человек, который звался Линтоном?
— Да.
— А кто такой этот Эрншо, Гэртон Эрншо, который проживает с мистером Хитклифом? Они родственники?
— Нет, он племянник покойной миссис Линтон.
— Значит, двоюродный брат молодой хозяйки?
— Да. И муж ее тоже приходился ей двоюродным братом: один с материнской стороны, другой с отцовской. Хитклиф был женат на сестре