– Пора бы тебе взяться за ум, Господин Б., – сказал Александр Трубецкой, называя Барятинского прозвищем, которое ему еще в корпусе дал Мишель Лермонтов. – Ты красавец, танцор изряднейший… государыня тебя приметила. При дворе служить, при ее особе состоять – почетная должность, приятная служба. Хочешь – замолвлю за тебя словечко?
– А почему ты Сережке это не предложишь? – спросил Барятинский.
– Ну знаешь, одного Трубецкого при дворе вполне довольно, – усмехнулся его приятель. – К тому же предложение все же должно исходить не от меня…
– А оно исходит не от тебя? – вскинул брови Барятинский.
– Ну да, – кивнул Трубецкой. – Но только не возомни себе невесть что… А то твоя репутация известна…
– Да ведь мне не надоело голову на плечах носить, – погладил себя по белокурым кудрям Барятинский, прекрасно поняв намек. Конечно, государыня красавица… но лишь тишайший государь Александр Павлович мог спустить своей жене роман с кавалергардом[2] – брат же его, Николай, удушит собственными руками, не станет даже свою царскую власть применять!
Нет, дураком себя Барятинский никогда не считал. Слишком много женщин вокруг, чтобы тянуть руки к коронованным особам!
…Видимо, тот, кто вечно норовит сбить доброго человека с пути истинного, стоял в это время за его левым плечом – стоял, слушал и усмехался про себя…
Спустя малое время после этого разговора Барятинский был зачислен в штат императрицы и стал одним из ее адъютантов.
Ну что ж, первое время новая служба казалась ему занятной. Император был не столь студен и леденящ вблизи, каким любил казаться. Кавалергардов, которые крутились вокруг его супруги, он называл ее мотыльками. Прекрасную даму можно и нужно обожать, ей непременно следует поклоняться… при этом она должна оставаться недосягаемой.
Чтобы его жена постоянно оставалась именно недосягаемой, Николай Павлович не оставлял ее своим супружеским вниманием. Императрица столь часто пребывала в «ожидании», что физическая сторона любви ее совершенно не влекла. Она обожала чистый платонизм, которого в отношениях с кавалергардами было в избытке. И молодые люди четко понимали правила игры. Мотыльки порхали над этим роскошным цветком, не то что не осмеливаясь – не испытывая желания опуститься на его лепестки. Свои крылышки дороже!
Александр Трубецкой, Георгий Скарятин, Жорж Дантес с упоением играли в эту игру. А вот Барятинскому она вскоре наскучила. Что за радость быть пришитым к юбке, под которую не то что нельзя, но даже не хочется залезть?! В то время как он тут изображает из себя паркетного шаркуна, его однокашники по школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров прославляют свои имена на Кавказе!
Ему вдруг показалось, что он жует однообразную преснятину, в то время как до смерти хочется острой приправы. На Кавказ! Эта мысль овладела им. Уволить себя от придворной службы он еще не просил, однако домашним уже объявил, что не нынче, так завтра это произойдет, вслед за чем он уедет на театр тех непрекращающихся военных действий, который русским непрестанно предоставлял Кавказ.
Матушка пребывала в непрестанном обмороке, лишь изредка возвращаясь к жизни, чтобы сказать Александру, что с него начнется вымирание рода Барятинских. Сестра рыдала с утра до ночи, измышляя предлоги, которые могли бы изменить решение Александра. Начала она с того, что уйдет в монастырь, закончила тем, что предложила ему жениться, и на ком? На Мари Трубецкой, которую он принимал за сестру. И вообще – девчонка! Ну что такое четырнадцать лет?!
В самом деле, ну что такое?
Барятинский встал перед камином. Это перед сестрой он мог как угодно притворяться и высказывать пренебрежение «к девчонкам», но от себя-то мог не таиться. Была одна – ровесница его сестры и Мари Трубецкой… была одна, к которой слово это – «девчонка» – не подходило. Не подходило по всем статьям! Она и выглядела старше своих лет, и в самом деле была старше. Вот если бы…
Да, это была бы невеста… Этот брак дал бы возможность возвыситься старинному роду Барятинских так, как никакие деньги его не возвысят! И будь он проклят, если она не влюблена в него. Ее чудесные голубые глаза так выразительны, они говорят… они говорят красноречиво и откровенно. Или он ничего не понимает в женщинах, или она не стала бы противиться, если бы…
Он боялся думать дальше.
Но мысли не подчинялись приказу. Более того – вслед за мыслями являлись желания…
Ох, она и сама не понимала, что делает с ним, она ничего еще не знала ни о мужчинах, ни о жизни, но вела себя так, словно отчетливо знает, чего хочет!
Вернее, кого. Вспомнить хотя бы тот бал… «Аладдин и волшебная лампа»!
Нет. Он же только что зарекся тянуть руки к коронованным особам! Лучше и не вспоминать… Ведь именно после этого бала он и стал всерьез задумываться – а не пора ли бежать на Кавказ?
Именно бежать…
* * *
Прохор Нилыч, купец Касьянов, оказался человеком ростом почти в сажень и с косою саженью в плечах – истинным богатырем оказался. Однако сердце он имел добрейшее. Полностью в этом сердце царила его единственная дочь Палашенька, последнее его утешение после смерти жены, которую Прохор Нилыч считал своим счастьем и самой большой жизненной удачей. Дарья Федоровна, Дашенька, дочь зажиточного мещанина, оставшаяся единственной наследницей, влюбилась в крепостного работника, помогла ему выкупиться на свободу и вышла за него замуж. С тех пор Прохор Нилыч стал другим человеком: состояние, которое принесла жена ему в приданое, приумножил, записался в купцы сначала третьей, а потом и второй гильдии, обозначив капитал сначала в восемь, а потом в двадцать тысяч рублей, спокойно платил несусветный гильдейский сбор и дело свое расширял. Безвременная смерть жены – она была слаба сердцем – его подкосила, Прохор Нилыч почувствовал, что ослабел, он жаждал сыскать помощника, однако ведь не всякому приказчику доверишься как себе… Прохору Нилычу вечно чудилось, что его обкрадывают. Да ладно бы его – но ведь с кражами таяло состояние, назначавшееся в приданое любимой Палашеньке!
Он находился в расстроенных чувствах, когда появилась Палашенька и сообщила, что к ним явился какой-то незнакомый человек с поручением от прежней барыни Касьянова, графини Дороховой. Прохору Нилычу сразу показалось, что у Палашеньки какое-то странное выражение лица… от уныния, не покидавшего ее вот уже полгода после смерти матери, не осталось и следа, она была такой, какой Прохор Нилыч видел ее прежде: неизбывно веселой, глаза щурились от едва сдерживаемого смеха, губы дрожали…
– Что сияешь, цветик лазоревый? – спросил он ласково, любуясь дочерью. – Видать, повеселил тебя этот посланец?