Вот что произошло в тот знаменательный вечер 27 апреля. Филипп Орлеанский, одержимый идеей уничтожения власти своего брата-короля, был не слишком доволен развитием событий во Франции и жаждал, чтобы Генеральные штаты начали свою деятельность не просто в обстановке финансовой напряженности, а в таком кровавом кошмаре, что парижане без всяких понуканий готовы будут восстать, чтобы защитить свою безопасность.
Молодчики, нанятые партией Филиппа, совершили свои первые подвиги у дома богатого торговца и фабриканта Ревейона. Собрав рабочих, они стали убеждать их, что хозяин считает вполне возможным для рабочего человека прожить на пятнадцать су в день. Эти слова были встречены взрывом ненависти. Никто не дал себе труда даже проверить их достоверность. Зато очевидным для людей было другое: разительный контраст уютного, тихого квартала богачей с вонью и грязью их родного Сент-Антуанского предместья. Дом Ревейона разграбили и сожгли. Но и этого оказалось мало! Вокруг стояли другие такие же дома, и там небось тоже затаились люди, готовые повторить вслед за интендантом армии Фулоном: «Если у народа нет хлеба, пусть жрет траву!» И толпа ринулась на приступ. Для разгона бунтовщиков прибыла рота солдат. Прозвучала команда «пли!» – но не щелкнул ни один курок, раздался только сердитый стук прикладов о землю. Солдаты стояли мрачные, с искаженными лицами…
Молодой офицер, который слышал о подобных случаях, но не предполагал, что такое может произойти с его ротою, растерялся, готовый обратиться в бегство, но тут рядом с ним появился какой-то высокий человек, с таким презрением сказавший о солдатах – «profanum vulgus»[112], что, даже не поняв смысла латыни, но взглянув на его суровые черты, офицер приободрился, выхватил шпагу и пошел на врага. Рядом с ним встал незнакомец, одетый в синий шелковый камзол и причесанный так тщательно, словно собирался на бал. Часть солдат поддержала их огнем, но они были сметены толпой, а предводители схвачены.
К виску офицера приставили пистолет и предложили выбор: кричать «Vive la nation!»[113] или умереть. Сквозь слезы он прокричал требуемое.
– Хорошо, хорошо! – порадовались бунтовщики. – Ты добрый француз, ступай куда хочешь. Впрочем, постой: объясни нам только, что такое нация?
Офицер растерялся. Он и сам толком не знал.
Спросили второго задержанного. Тот усмехнулся в лицо бунтовщикам и объяснил, что nation, а также «Liberté, égalité, fraternité!»[114] – это такие штуки, ради которых люди перерезают друг другу глотки. Держался он при этом вызывающе, чем возбудил всеобщую ненависть. Ему предложили для спасения жизни крикнуть: «Aristocrates а la lanterne!»[115] – вполне возможно, что сей рефрен революции прозвучал тогда впервые…
Пленник вновь издевательски усмехнулся:
– Чтобы крикнуть это, мне нужно сделаться такой же грязью, как ты, – сказал он предводителю бунтовщиков, высокому черноусому человеку с перемазанным лицом, одетому в крестьянский камзол из толстого дикого[116] полотна, давно уже утратившего свой первоначальный цвет. И все же человек этот мало напоминал крестьянина.
– Сделаться грязью? Да будет так! – выкрикнул он с ненавистью – и по его сигналу началась расправа.
Пленника, жестоко избитого, вываляли в грязи и, в упоении крича: «Аристократов – на фонарь! Аристократов – на фонарь!» – вздернули за руки на дерево. Предводитель мятежников разрядил в него свой пистолет.
Какой-то простолюдин кинулся было на выручку, да его так отходили, что он остался в беспамятстве лежать на мостовой.
Тут наконец показался полицейский полк, брошенный на восстановление порядка. Его встретили градом камней, вывернутых из мостовой, топорами, пистолетной стрельбой…
Полиция открыла прицельный огонь. Бунтовщики были сметены и обратились в бегство. Полицейский лейтенант насчитал 130 убитых и 350 раненых. Среди последних были молодой офицер и тот самый простолюдин.
Придя в себя, он начал искать труп пленного, но узнал, что предводитель бунтовщиков под шумок приказал снять тело с дерева и бросить его в Сену, что и было тотчас выполнено.
Простолюдином, пытавшимся защитить аристократа, был Данила, который, побуждаемый непонятным беспокойством, украдкой последовал за бароном, шедшим в особняк де Монжуа. От него-то и узнали Симолин и Мария о гибели Корфа…
Этот первый бунт вскружил головы парижан: они узнали «вкус крови». На следующее утро в предместье Сент-Антуан рабочие, жившие до этого происшествия очень мирно, носили по улицам на носилках трупы, говоря:
– Эти люди хотели защитить Родину; граждане, нужно отомстить за них!
А найти тело Корфа так и не удалось. И Сена не выбросила его на берег… На месте расправы отыскались только синие шелковые лохмотья – что осталось от камзола Корфа. Это и похоронили на маленьком кладбище близ пригородного монастыря Сент-Женевьев. Мария предпочла именно его, кладбище не было заковано в мрамор и гранит, как другие в Париже, а холмиками, поросшими травой, напоминало русские погосты. Над лохмотьями кафтана был насыпан такой же холм, а сверху поставлен крест и положена небольшая плита с надписью по-французски: «Le trait est dans mon coeur» – «Его след в сердце моем». Это было правдой – единственной истиной, которую исповедовала теперь Мария.
Прошел год. Угасшая душа Марии лишь слабыми содроганиями отзывалась на те глубинные толчки, которые сотрясали страну. Казалось, ничто уже более не могло задеть Марию, поколебать то состояние оцепенения, в которое она была отныне погружена, однако даже ей порою казалось, что она постепенно переселялась из Парижа в совсем другой город, а из Франции – в другое государство.
Революция во Франции свершилась, и королевская власть была уничтожена. Взятие и разрушение Бастилии, которые сопровождались убийствами, вызывающими у нормальных людей лишь отвращение, ознаменовались народным праздником: над окровавленными камнями Бастилии красовалась надпись: «Здесь танцуют!» Отныне глава французской монархии соглашался на все, что требовал от него народ – требовал жестоко, разнузданно и варварски. Отрубленные головы «угнетателей» носили по улицам, составлялись новые списки жертв – это было убедительным доводом! Король поневоле сделался покладистым.
«Полнейшая и беспримерная анархия продолжает приводить Францию в состояние полнейшего разрушения. Нет ни судей, ни законов, ни исполнительной власти, и о внешней политике настолько нет речи, как будто это королевство вычеркнуто из списка иностранных держав. Национальное собрание, по-видимому, раздирается на части враждебными друг другу кликами. Король и королева содрогаются в ожидании неисчислимых последствий революции, подобной которой не знают летописи» – так писал Симолин в своем донесении от 7 августа 1789 года.