– О, сударыня! – воскликнул я с горечью, потому что все мои подозрения вернулись. – Будьте спокойны, я не поверю этому никогда.
– Можно ли забыть мать свою, когда знаешь, что она считает тебя мертвой и оплакивает твою кончину?.. О, мать моя, бедная мать! – вскрикнула графиня, не сдерживая больше слез и падая на диван.
– Посмотрите, какой я эгоист, – сказал я, приближаясь к ней, – я предпочитаю слезы улыбке: слезы доверчивы, улыбка скрытна. Улыбка, это покрывало, которым прикрывается сердце, чтобы лгать… Когда вы плачете, мне кажется, что вы нуждаетесь во мне, нуждаетесь в том, чтобы я осушил ваши слезы… Когда вы плачете, я надеюсь, что некогда своей заботой, вниманием, почтением утешу вас. А если вы сейчас утешитесь, то какая надежда мне остается?
– Альфред! – обратилась ко мне графиня с глубоким чувством признательности, впервые называя меня по имени. – Довольно нам обмениваться пустыми словами: с нами произошло столько странных вещей, что нам стоит оставить хитрость и изворотливость. Будьте откровенны, спросите меня о том, что вам хочется знать, и я отвечу вам.
– О, вы ангел! – вскрикнул я. – А я, я – сумасшедший, я не имею права ничего знать, ни о чем спрашивать. Разве я не был счастлив настолько, насколько может быть счастлив человек, когда нашел вас в подземелье; когда, сходя с горы, нес вас на руках своих; когда вы опирались на плечо мое в лодке? Не знаю, но мне бы хотелось, чтобы вам угрожала вечная опасность, чтобы сердце ваше дрожало подле моего. Такое существование было бы непродолжительно… Не более года прошло бы, и сердце разорвалось бы на части. Но какой долгой жизни не променяешь на подобный год? Вы были бы преданы страху, и я один остался бы вашей последней надеждой. Тогда воспоминания о Париже больше не мучили бы вас. Вы не стали бы улыбаться, чтобы скрыть от меня слезы; я был бы счастлив!.. Я не ревновал бы.
– Альфред! – строго сказала графиня. – Вы сделали для меня столько, что я перед вами в долгу. Впрочем, надо страдать, и много, чтобы говорить со мной так. Своими словами вы показываете мне свою забывчивость, напоминаете, что я нахожусь в полной зависимости от вас; вы заставляете меня краснеть за себя и страдать за вас.
– Простите, простите! – воскликнул я, падая на колени. – Но вы знаете, что я любил вас юной девушкой, хотя никогда не говорил вам этого; знаете, что только недостаток состояния препятствовал мне искать руки вашей; знаете еще, что с того времени, как я нашел вас, эта любовь, усыпленная, может быть, но никогда не угасавшая, вспыхнула еще сильнее и ярче, нежели когда-либо прежде. Вы это знаете, ведь нет надобности говорить о подобных чувствах. И что ж? Я страдаю, когда вижу вашу улыбку; страдаю, когда вижу ваши слезы. Когда вы смеетесь, то скрываете от меня что-нибудь; когда плачете – признаетесь мне во всем. Ах! Вы любите, вы сожалеете о ком-нибудь.
– Вы ошибаетесь, – ответила графиня. – Если я любила, то не люблю больше; если жалею, то только о матери.
– Ах, Полина! Полина! – вскрикнул я. – Правду ли вы говорите? Не обманываете ли меня? Боже мой! Боже мой!..
– Неужели вы думаете, что я способна купить ваше покровительство ложью?
– О! Боже меня сохрани! Но что вызвало ревность вашего мужа? Ведь только это одно может привести к подобному злодейству!
– Послушайте, Альфред, я открою вам эту страшную тайну: вы имеете право знать ее. Сегодня вечером вы ее узнаете; сегодня вечером вы прочтете ее в душе моей; сегодня вечером вы будете располагать не только моей жизнью, но честью моей и честью моей семьи; но с одним условием…
– Каким? Говорите, я заранее принимаю его.
– Вы никогда больше не будете говорить мне о своей любви; а я обещаю вам не забывать, что вы меня любите. – Она протянула мне руку; я поцеловал ее с почтением.
– Садитесь, – сказала Полина, – оставим это до вечера… Что вы нынче делали?
– Я занимался поисками небольшого домика, простого и уединенного, в котором вы могли бы быть полной хозяйкой. Вам нельзя оставаться в гостинице.
– И вы нашли его?
– Да! На Пикадилли. Если хотите, мы поедем посмотреть его после завтрака.
– Так берите же скорей вашу чашку.
Мы напились чаю, сели в карету и поехали к домику.
Он был невелик, с зелеными ставнями, с садиком, наполненным цветами, – одним словом, настоящий английский домик в два этажа. Первый этаж предназначался для Полины, а второй – для меня.
Мы вошли в ее покои; они состояли из передней, гостиной, спальни, будуара и кабинета, в котором уже было все, что нужно для музыки и рисования. Я открыл шкафы: в них уже лежало белье.
– Что это? – спросила Полина.
– Когда вы поступите в пансион, – ответил я, – вам это понадобится. Здесь ваши инициалы П. и Н.: Полина де Нерваль.
– Благодарю, брат, – сказала она, пожимая мне руку. Первый раз она обратилась ко мне так после нашего объяснения; но теперь это не показалось мне неприятным.
Мы вошли в спальню; на постели лежали две шляпки, сделанные по последней парижской моде, и простая кашемировая шаль.
– Альфред! – сказала мне графиня, заметив их. – Я должна была одна войти сюда, чтобы найти все эти вещи. Мне стыдно перед вами. Я доставила вам столько хлопот… Да и прилично ли это…
– Вы вернете мне все сторицей, когда получите плату за свои уроки, – прервал я, – брат может давать взаймы сестре.
– Он может даже дарить ей подарки, если богаче, чем она; и в этом случае тот, кто дарит – счастлив.
– О! Вы правы! – вскрикнул я. – Ни один порыв моего сердца от вас не ускользает… Благодарю… благодарю.
Потом мы прошли в кабинет. На фортепиано лежали новейшие произведения Дюшанжа, Лабарра и Плантада; самые популярные отрывки из опер Беллини, Меербера и Россини. Полина раскрыла одну тетрадь и впала в глубокую задумчивость.
– Что с вами? – спросил я, увидев, что глаза ее остановились на одной странице и что она словно забыла о моем присутствии.
– Странная вещь, – сказала она вслух, отвечая на мой вопрос, – еще неделю назад я пела этот самый романс у графини М.; тогда у меня были семья, имя, жизнь. Прошло несколько дней… и от всего этого не осталось и следа… – Она побледнела и скорее упала, нежели села в кресло. Можно было подумать, что она умирает. Я подошел к ней, она закрыла глаза; я понял, что Полина вся предалась воспоминаниям. Я сел подле нее и, склонив ее голову на свое плечо, сказал:
– Бедная сестра!..
Тогда она начала плакать, но на этот раз это были не рыдания, а тихие и грустные слезы; слезы, которые даруют освобождение, которым необходимо дать волю. Через минуту Полина открыла глаза и улыбнулась.
– Благодарю вас, – произнесла она, – что вы позволили мне поплакать.