Худое, с резкими чертами лицо Шибанова передернулось, глаза вспыхнули ненавистью, но голос звучал ровно:
– Господин мой, прославленный подвигами и честью воевода, письмо тебе шлет. Изволь принять.
– Письмо? – Царь вскинул брови, словно и не заметив, как Шибанов величает Курбского. – Ну давай, коли принес... Нет, погоди! – Он резко выставил вперед посох. – А не отравлено ли письмо? Почем я знаю, чего ждать от Курбского! Возможно, он решил отравить меня, как некогда он и дружки его, злочестивый поп Сильвестр да проклятая собака Алешка Адашев, отравили жену мою, царицу Анастасию?
– Вольно тебе напраслину возводить на невинных, – ответил Шибанов, однако всеми было замечено, что при упоминании царицы Анастасии глаза его воровато вильнули. – Ты же видишь: держу я письмо сие голыми руками. Разве великодушный князь мой позволил бы мне смерть в руках держать?
– Да бро-ось... – лениво, словно от докучливо жужжавшей мошки, отмахнулся Иван Васильевич. – Что ли я Курбского не знаю? Нашел великодушного! Великий вор и ворог государев, подлец из подлецов. Наслышан я, как бежал он из Дерпта: тайно, под покровом ночи, словно тать с места душегубства своего, бросив на произвол судьбы жену и малолетнего сына!
– Княгиня сама... – запальчиво начал было Шибанов, однако царь перебил его с той же ленцой:
– И об сем наслышан я. Курбский-де спросил у жены своей, чего она желает: видеть его мертвого пред собой или расстаться с ним живым навеки. А его великодушная супруга с твердостию ответствовала, что жизнь супруга ей драгоценнее счастья. Тут Курбский наш благородный, заботливый муж и отец, простился с женой, благословил девятилетнего сына, заливаясь слезами, покинул дом, перелез через городскую стену, сел на коня, подготовленного верным слугой, – и, как заяц, дал тако-ого дёру!
Голос царя, постепенно возвышаемый, сделался громовым:
– Бла-го-сло-вил, видите ли. Заливаясь слезами! Поскольку именно ты, Шибанов, был тем самым верным слугой, который помог ему бежать, скажи, как на духу: долго ли те слезы катились по его поганому лицу? Или они были столь же притворны, как былая дружба и верность его, как воинская доблесть и честь? А теперь порассуди, Шибанов. Если этот пес мог жену свою и чадо кинуть на расправу мне, зверю лютому, каким он меня теперь пред иноземцами выставляет, если он кровь от крови и плоть от плоти своей не пожалел, – так что́ для него жизнь такого ничтожества, как ты? Это я к тому, – вновь негромко и вполне миролюбиво добавил царь, – что послание сие все-таки вполне может быть насквозь пропитано ядом. Но ты не думай, я не боюсь ни тебя, ни твоего подлого господина. А посему – давай сюда письмо.
Он резко выбросил вперед руку.
Малюта Скуратов с озабоченным лицом сунулся было перекрыть путь Шибанову, однако царь нетерпеливо мотнул головой, и Скуратов остался на месте.
Шибанов осторожно преодолел два шага, отделявшие его от крыльца, поднялся на первую ступеньку, потом на вторую. Глаза его настороженно бегали, он чуял в показном спокойствии царя какой-то подвох, но никак не мог понять, чего ждать и опасаться.
Ему осталось либо протянуть руку с письмом снизу, с последней ступеньки, либо встать вровень с царем. Все замерли. Видно было, как раз или два дернулся от волнения острый кадык Шибанова, а потом посланный Курбского, мстительно поджав губы, все же поднялся на царево крыльцо, став против государя, и протянул ему запечатанный сверток.
В то же самое мгновение царь приподнял свой тяжелый посох и с силой вонзил завершавший его осн, острый наконечник, в ногу Шибанова, пригвоздив его к полу.
Изо рта Васьки вырвался короткий вопль. Лицо его сделалось бледным, как у мертвеца, руки судорожно взлетели, однако тотчас упали. Он зажмурился, пытаясь овладеть собой, но остался стоять неподвижно, лишь изредка сотрясаясь крупной дрожью.
– Прими письмо, Иван Михайлович, – приказал царь, всей тяжестью опираясь на посох и глядя, как из пронзенного сапога Шибанова короткими толчками бьется кровь.
Висковатый выдвинулся вперед и вынул из безжизненно повисшей руки Василия послание. Его худые пальцы, всего лишь, против общего обычая, с двумя или тремя перстнями, заметно дрожали.
– А теперь читай, – велел государь, отводя спокойный взор от Шибанова и глядя поверх его покорно склоненной головы.
Висковатый сорвал печать и лишь пробежал глазами по первым строчкам, как лицо его сделалось столь же бледным, как лицо раненого.
– Осмелюсь сказать, великий государь... – начал он умоляюще, но Иван Васильевич резко дернул головой, и в глазах его плеснулось бешенство:
– Читай! Кому говорят!
Висковатый покачнулся от его рыка и, подняв к глазам письмо, начал своим негромким, мягким, но звучным голосом:
– «Царю, некогда светлому, от Бога прославленному, – ныне же, по грехам нашим, омраченному адскою злобою в сердце, прокаженному в совести, тирану беспримерному между самыми неверными владыками земли. Внимай! В смятении горести сердечной скажу мало, но истину. Почто различными муками истерзал ты вождей сильных, знаменитых, данных тебе Вседержителем, и святую победоносную кровь их пролиял во храмах Божиих? Разве они не пылали усердием к царю и Отечеству? Вымышляя клевету, ты верных называешь изменниками, христиан чародеями, свет тьмой и сладкое горьким!.. Зато писарям своим царь наш очень верит и выбирает их не из дворянского рода, не из благородных, но больше из поповичей или из простонародья, а делает это из ненависти к своим вельможам, как будто, по словам пророка, «один хочет жить на земле»!»
– Довольно, – прервал Висковатого государь. – Довольно. Прочее понятно. Все то, чего ожидал я от Курбского: письмо ядом так и брызжет, пусть и токмо словесным. Но это клевета и пустая ложь, которую надо в одно ухо впустить, в другое – выпустить.
– Грязные, гнусные слухи распространяет обо мне твой хозяин, – обратился Иван Васильевич к Шибанову, который еле стоял, качаясь, как былина. – Не от него ли исходит клевета, будто я выколол глаза Барме и Постнику, двум боговдохновенным строителям моего любимого храма Покрова-на-Рву? Якобы возблагодарил я их за труд палачеством и мукою, дабы не могли они воздвигнуть второго такого же чуда на земле. Какая чушь! Подлая чушь! Признайся, Васька, сия клевета – рукомесло твоего разлюбезного князя?
Бледные губы несчастного слуги слабо дрогнули, но ни звука не сорвалось с них.
– Его, его, не усомнюся! А как ты думаешь, Шибанов, – вкрадчиво спросил Иван Васильевич, – почему именно тебя послал ко мне Курбский? Тебя – вернейшего из верных, спасителя жизни его! – на верную погибель? Не знаешь? Ну так я тебе скажу. Ты был обречен с той минуты, как увидел страх на лице своего обожаемого князя. Вспомни, сколько раз он отступал пред ливонцами, сдавал им уже взятые с бою города! Да когда б не моя воля и непрестанные посылы в бой этих «храбрых воевод», они и палец об палец не ударили б! Ливония давно могла быть нашей, если бы воеводы мои были менее «храбры»! Ты ведь знаешь правду, Шибанов. Именно поэтому ты был обречен. И еще потому, что стал свидетелем и осуществителем подлых замыслов предательства Курбского и его клеветы на господина своего. Хуже! На Отчизну свою! Ведь клеветать на меня – значит клеветать на Россию, ибо в глазах всего мира Московское государство – это я, царь Иван Васильевич. Позор человеку, который за тирана мстит Отечеству. Позор! Курбский стыдился тебя, а значит, боялся. Он давно-давно замыслил избавиться от тебя, но подлая душонка подсказала ему, что дельце это лучше всего обтяпать иными руками, благо они уже обагрены кровью. Моими руками! И твой господин не ошибся, Шибанов, потому что я тебя, конечно, убью, хотя ты лучше князя своего, ибо остаешься верен ему, даже и обрекшему тебя на смерть.