Иван Васильевич улыбнулся, и губы его были столь же бледны, как у обескровленного Шибанова.
– И не только тебя... Нет ничего тайного, что не стало бы явным, и лишь только ты появился в Москве, об сем сделалось мне ведомо. Да неужто многоумный Курбский не подозревал, что я проведаю о твоем посещении Горбатого-Шуйского, Ховрина, Головина, Шевырева и прочих? Ты был у них с подметными письмами, каждый принял послания Стефана-Августа и Курбского, читал их и говорил с тобою о них. Все о многовластии, подобном польскому, мечтаете? А то многовластие не для России! Россию в единый кулак сжать надо и держать крепко, не то распадется государство, яко кус, многократно изрезанный! – Царь недобро прищурился. – Да ведь боярам на Отчизну плевать. Каждый на себя одеяло тянет, лишь о своем ломте грезит. У них было время донести государю своему о подлых, изменных замыслах и письмах Курбского, но никто не сделал этого. Ну что же... Их зароют в одну могилу с тобой, Шибанов, и все они могут поблагодарить за то твоего отважного и благородного господина, князя Андрея Михайловича... Служителя сатаны!
Казалось, уже невозможно побледнеть сильнее, однако лицо Шибанова сделалось вовсе впрозелень при последних, исполненных едкой горечи словах царя. Он качнулся и устоял на ногах лишь потому, что Иван Васильевич еще сильнее налег на посох.
Государь удовлетворенно кивнул, словно имел на затылке глаза и мог видеть происшедшее, не оглядываясь.
– Поднимите его на дыбу, – равнодушно сказал он, выдергивая окровавленный осн из ноги Шибанова.
Василий тотчас начал заваливаться на подломившихся ногах. Два стражника подхватили его под руки, не дав упасть, и поволокли прочь, оставляя на белом песке красный след.
Царь проводил их взглядом и ушел с каменным лицом к себе в палаты.
* * *
На этом история предательства Андрея Курбского, разумеется, не закончилась. Отдав на расправу своего самого верного слугу, он продолжал держаться принятой роли обличителя и клеветать на русского царя. Конечно, среди Ивана Васильевича было не больно-то много людей, которые его измышления читали, однако Элоизиус Бомелиус, тот самый лекарь, ставший доверенным человеком царя и прозванный в России Елисеем Бомелием, их таки читывал. Он мог считать себя единомышленником с Курбским – ведь и Бомелий втерся в доверие к Ивану Васильевичу для того, чтобы следить за ним и доносить о действиях этого странного и опасного человека в орден иезуитов, к которому принадлежал сам и в который тайно вступил в свое время Курбский. Доносить о действиях – и втихомолку отравлять, расшатывать его могучее здоровье, туманить зельями рассудок, сводить потихоньку с ума.
Однако даже против воли своей Бомелий не мог не подпасть под удивительное обаяние русского государя, и, как это ни странно, он тоже ненавидел Курбского. Ведь Бомелий не был предателем, он был всего лишь лазутчиком во вражьем стане, ну а Курбский...
Право слово, Бомелия иногда зло брало против беспечных русских. Живут одним днем, вперед никто не смотрит! Ведь настанет время, когда о них обо всех, о России и ее царе мир станет судить лишь по запискам люто ненавидящих их страну наемников, которым платят деньги именно за бесстыжую клевету. Хоть бы кто из русских взялся за перо во имя будущего! Нет, даже царь Иоанн, которому предстоит больше всех быть заплевану и облиту грязью, не находит нужным сделать это. Лишь изредка отписывается, вернее, коротко огрызается в ответ на пространные и тоже клеветнические послания Курбского, которые продолжают поступать из Польши.
И Бомелий с горькой усмешкой думал: ведь князь Курбский, предатель, беглец, изменник, станет когда-нибудь для грядущего историка самым правдивым и точным источником сведений о зверствах и злодействах лютого душегуба Иоанна Грозного. А вранья там, у Курбского-то, лаптем не расхлебать! Опять вспомнил старые басни о якобы недостойном и трусливом поведении царя при взятии Казани. А сам-де он был там первый герой. Врет не только о прошлом, но и о нынешнем. Пишет о людях убиенных, а они потом вдруг обнаруживаются живыми, как Иван Васильевич Шереметев, например. Опричиники-де губят людей во множестве, до тысячи трупов с улиц подбирают. Если принять это за правду, выйдет, что за месяц были убиты все московские жители, подбирать уже некому! Ну сколько в Москве народишку живет? Двадцать тысяч? И на том спасибо. Курбскому ли того не знать! Но опять же врет, путает... До смешного доходит. Описывая казнь князя Александра Горбатого-Шуйского, им же самим искушенного на измену, называет его почему-то Андреем Суздальским.
Да и много такого в его писаниях, от чего у современника рот до ушей в усмешке растягивает. Но почему-то никто не взялся опровергнуть его и запечатлеть события в их правдивости и точности. Летописцы-де на то есть... Знаем мы этих смиренных монахов, скрипящих перышками в тиши своих келий! Тот царь, который добр к монастырям и церквам, который жертвует на них без счета, в истории прославлен будет. А если кто начал не только на Бога надеяться, но и сам не плошать, того тихий монашек ничтоже сумняшеся так пропишет, что, прознав сие, со стыда сгоришь... Да уж на том свете, когда поздно что-то исправлять.
А царь...
Весы, какие-то странные весы порою снились Ивану Васильевичу. На одной чаше лежал огромный, причудливый ломоть земли по имени Россия, а другая чаша была гигантская, непредставимая, и в ней булькала, переливалась человечья кровь, пролитая им, царем московским Иваном, по счету – четвертым, по прозвищу – Грозный. И порою видел он во сне некоего светлого и всемогущего, который, вняв самым затаенным мольбам, опустошает кровавую чашу, возвращая жизнь всем тем, чья кровь была пролита по государевой воле. И чем больше воскрешенных людей радостно отходило прочь от сей роковой чаши, тем больше трещин изрезало тело земли-России, разламывалась, крошилась страна, словно хлеб, выпеченный в голодный год из отрубей. И вот уже ветры, жадные ветры, налетевшие из чужих, дальних, вечно голодных земель, развеивали эти жалкие крошки так, что и следа прежней России было не сыскать, а сами воскрешенные бродили в пустыне неприкаянно...
Царь просыпался с криком, звал Бомелия. Выпивал большими, ненасытными глотками его благодетельное питье – успокаивался. Приказывал сменить постель: прежняя была вся мокрая от ледяной испарины, иссушавшей тело. Ложился, думал, постигал очевидную истину: окажись на его месте любой другой, обуреваемый страстью быть государем великой, могущественной державы, он был бы вынужден пройти тем же кровавым путем, на каждом шагу сбивая ноги о роковые ошибки и слыша за собою ропот обескровленных призраков. Любой другой! Да тот же милостивец Адашев, окажись лицом к лицу с возмущенным боярством. Тот же Курбский! Русскому не надо искать врага в иных землях – он сам себе первый враг, ибо никто иной, как русский человек, не мнит себя равным одновременно и Богу, и диаволу.