Олимпий совершенно насупился, глядел в сторону своими ястребиными глазами и в сотый раз удивил Гончего своим поразительным сходством с дедом Аникитой Ильичом.
— Прямо скажу, Онисим Абрамыч, — заговорил Олимпий сурово. — Мне бы хотелось управлять самому, конечно, вместе с братцем. Управитель главный, конечно, нам нужен. Но рассудите, что вам быть под нашей командой не пристало. Согласия не будет. Вы пятнадцать лет были полным хозяином. Как же вдруг вы будете наши приказания исполнять? Каждое из них будет вам казаться неподходящим, неправильным, а нам будет казаться самым настоящим. Что же тут выйдет? К примеру скажу. Вы вот соорудили плотину около Проволочного завода, стоила она страшных денег. А я бы этого никогда не сделал! Да и все говорят в Высоксе, что стоила она безумных трат, а ни на что не нужна.
Гончий вдруг изменился в лице. Это был главный упрек, который делала ему вся Высокса. Но Гончий сам знал отлично, что сооружение этой плотины было необходимо не для заводов, а для искусного и мнимого увеличения долгов, лежащих на заводах.
Он собрался отвечать, но в эту минуту вошел Феофан и передал ему что-то в бумаге, перевязанной тесемочкой. Гончий развернул. Это были четыре пачки серых билетов — четыре тысячи рублей.
— Вот-с! Для охотного дома! — произнес он, передавая деньги молодому человеку.
Лицо Олимпия прояснилось.
— Кстати, позвольте прибавить… Если бы я был управителем вашим, то дела пошли бы так же, как шли до сих пор. Порядливо и успешно. Едва вы станете совсем независимыми, как в качестве молодых людей оба захотите как можно меньше иметь забот и как можно больше денег. При моем управлении денег вы будете получать вволю. Больше, чем вы думаете. Если вы останетесь с каким-нибудь наемным управителем, ничего не понимающим, вы скоро запутаете все дела, и придет время, когда и четырех тысяч на какую-нибудь затею у вас не будет. Не проще ли было бы жить вам в свое удовольствие, а все заботы поручить человеку, который уже пятнадцать лет к ним привык?
Гончий вопросительно поглядел на Олимпия, ожидая ответа.
Прошло мгновение и показалось ему вечностью.
— Не могу я, Онисим Абрамыч, скажу по совести, — наконец тихо ответил Олимпий. — Оставаясь нашим управителем, вы непременно захотите управлять по-своему, а не по-нашему. И если брату будет это все равно, то мне оно покажется… как бы сказать?.. кажет, обидным. Мне сдается, что всякий дворовый человек, всякий заводской и всякий деревенский мужик будет на меня, своего барина, смотреть, как на какого приживальщика, а не как на барина. Всякий будет знать во всей Высоксе, что если нужно что, дело какое, просьба ли какая, — все зависит от Онисима Абрамыча, а не от господ Олимпия и Аркадия Дмитриевичей! Так жить, воля ваша, нельзя! Опять скажу, если бы вы остались, как желаете, нашим управителем, то с братцем, может быть, вы ладить бы стали, а я с вами никогда не полажу. Мало ли что захочу я сделать, а вы будете противиться. Поверьте, через месяц мы поссоримся, и вы сами уйдете, и мы будем еще пущими врагами. Так не проще ли вам сдать дела и жить в Высоксе, хотя бы даже вот и в доме, и быть нашим советником? В ином деле мы с братцем будем обращаться к вам, а вы будете нам советовать. Каждый раз, что мы с ним в чем не согласимся, вы, третий человек, рассудите.
Наступило молчание, так как Гончий не ответил ни слова, угрюмо задумался и слегка опустил голову.
— Это ваше последнее слово? — выговорил он наконец глухо.
— Да… Что же?.. Я не могу!.. Я прямо правду говорю. Скажите братцу, и он, хоть и мельница, а все-таки, полагаю я, скажет вам то же. Он тоже хочет сам управлять.
— Не можете вы двое, дравшиеся с малолетства, — резко выговорил Гончий, — не можете вместе пироги печь, кашу варить, не только заводами управлять! Одно спасение было бы разделиться, но это…
— Ну, что ж, разделимся!
— Разделитесь?.. Да есть ли хоть один человек разумный, который бы вам сказал, что разделиться можно? Это разрушение и погибель Высокских заводов.
Гончий начал горячо доказывать, что раздел невозможен. Олимпий знал это давно и молчал.
Гончий, вдруг заметив в лице молодого Басанова нетерпеливо-презрительное выражение, сразу смолк, а затем выговорил гордо и холодно:
— Да. Я вижу, что вам хоть кол на голове теши… толку не будет…
— Толк будет, Онисим Абрамович, — резко и недружелюбно отрезал Олимпий, вставая. — Будет толк! Только не тот, который вам желателен. Всяк за себя, а Бог за всех. Вы захотели тесать кол на моей голове, а она оказалась твердой… Тем лучше для меня.
Гончий изумленно поглядел в лицо молодого человека… Олимпий пошел из комнаты, улыбаясь самодовольно и презрительно вместе… Гончий проводил молодого человека до двери и оставшись один, выговорил глухо:
— Ну, погоди же… Аникитово отродье!.. Я тебе себя покажу… Поросенок!.. И как же я этого духу не видал, не заметил, проморгал?..
Олимпий между тем, быстро спустившись вниз, вернулся к себе и, найдя своих гостей, тотчас рассказал свое объяснение с главным управителем.
Михалис первый начал смеяться и подшучивать, а затем и все стали вторить ему.
Гончий был не только изумлен, но поражен. Прежде, тому назад еще года четыре, в нем была уверенность, что братья, враждующие между собой и не имеющие возможности разделить состояние, и сами будут просить его управлять всем по-прежнему. За последнее время сдавалось, что он ошибся в расчете. Он мог себе сказать, что промахнулся по пословице: «на всякого мудреца довольно простоты».
Сделавшись важным лицом в Высоксе после смерти Басанова, он был занят делами и почти совершенно не вмешивался в воспитание молодых людей. Это было делом Касаткиной. В действительности никто мальчиков не воспитывал. Разные учителя менялись, обучая их кое-чему, а воспитание в сущности совершалось той средой, в которой они вырастали: нахлебники и дворовые воспитывали их.
Пока Басановы были мальчиками, Гончий даже не обращал на них никакого внимания и мало видал. Когда они стали юношами, то он более интересовался ими, чаще видел и во всем систематически старался об одном: чтобы они еще более возненавидели друг друга и полюбили его. Лучшее средство к этому было конечно, одно: поблажка во всем обоим, а в распре их поблажка старшему, как сильнейшему. Таким образом юноши Басановы были вполне свободны и делали то, что хотели их друзья, наперсники и окружающие этих друзей их собственные любимцы.
Оказалось теперь, что поблажка ни к чему не привела. Братья продолжали враждовать, слушались во всем своих «лебезителей», как прозвал Гончий их любимцев, а его самого и оба брата, и оба лагеря равно не любили. Он промахнулся. И даже вдвойне. Он знал Олимпия, как человека умного, с твердой волей, ясно видел, что молодой человек уродился прямо в своего деда, но все-таки он не ожидал найти в нем ту смелость и даже резкость, с которой тот теперь заговорил.