Оказалось теперь, что поблажка ни к чему не привела. Братья продолжали враждовать, слушались во всем своих «лебезителей», как прозвал Гончий их любимцев, а его самого и оба брата, и оба лагеря равно не любили. Он промахнулся. И даже вдвойне. Он знал Олимпия, как человека умного, с твердой волей, ясно видел, что молодой человек уродился прямо в своего деда, но все-таки он не ожидал найти в нем ту смелость и даже резкость, с которой тот теперь заговорил.
«Просто слепота какая-то на меня нашла! — говорил себе Гончий. — Взялся бы вовремя, то все бы на свой лад наладил, а теперь поздно…»
Сусанна Юрьевна, узнав подробно о результате разговора с Олимпием, тоже как будто слегка удивилась. Она почему-то всегда надеялась, что по достижении совершеннолетия оба брата согласятся оставить Гончего главным руководителем всех дел. Она думала, что молодые люди захотят веселиться и что занятие делами покажется обоим равно страшной обузой.
— Не верится мне как-то! — сказала она, выслушав объяснение Гончего. — Это он вдруг на себя напустил. Посмотри, не пройдет года, надоест ему вся эта обуза, и он захочет освободиться, захочет иметь управителя.
— Да, — отозвался Гончий, — знаю это наверное. Сдаст все дела и ни во что входить не станет. Но только сдаст не мне, а тому же пролазу и хитрецу Платошке Михалису. Больше скажу: Михалис его и подбивает, чтобы получить самостоятельное управление в руки.
Сусанна вызвалась переговорить сама с обоими «племянниками», как она их называла, хотя была только родственницей.
— Ничего не будет! — решил Гончий. — Аркадий мямля, колпак, попросту сказать, дурак. А этот хоть и умен, но творит то, что Михалис пожелает.
Переговоры Сусанны Юрьевны с обоими молодыми людьми не привели, однако, ни к чему. Олимпий ее тоже удивил. Он будто отчасти скрывался до сих пор, и мягкость, с которой он обращался постоянно с ней и по отношению к Гончему, оказывалась теперь как бы напускная. Теперь он будто снял маску, он говорил решительно и более чем когда-либо поглядывал взглядом своего деда исподлобья, упорно.
Он заявил «тетушке», что, несмотря ни на что, желает сам управлять своим имуществом, а Гончий не может после полной независимости сделаться вдруг подначальным.
— Только ссориться будем! — сказал он. — И в конце-концов очень скоро сам Онисим Абрамыч не захочет оставаться.
Разговор Сусанны Юрьевны с Аркадием, конечно, тоже не привел ни к чему. Молодой человек отвечал, что он на все согласен, рад бы, чтобы Гончий оставался и управлял всем, но что его согласие без брата ничего не значит.
На следующий день, довольно рано, Гончий, после доклада нескольких человек, спустился вниз, прошел в правое крыло дома и, вдруг появившись в комнатах Олимпия Дмитриевича, попросил Михалиса и двух молодых людей оставить его наедине с барином. Он заявил Олимпию, что пришел последний раз спросить у него решительного ответа.
Олимпий слегка гневно, но холодно и спокойно ответил, что перемены в мыслях его нет никакой. Он объяснил:
— Рассудите сами, Онисим Абрамыч, главное обстоятельство, про которое я вам уже сказывал. Нельзя вам, после долгой привычки быть полным хозяином, вдруг попасть под мою команду. А мне быть по-прежнему под вашей не будет значить, что я управляю. Чем больше я думаю об этом, тем больше вижу, что желаемое вами совершенно невозможно.
Через несколько минут Гончий уже вышел из комнат и, пройдя весь дом, отправился в левый флигель. Аркадий Дмитриевич, узнав о появлении главного управителя, смутился так, как если бы его поймали в какой-нибудь шалости.
Начав с ним говорить, Гончий тотчас же увидел ясно то, что и предполагал. Никакие переговоры с молодым человеком ни к чему повести не могли. Аркадий соглашался положительно на все, но прибавлял:
— А вот как братец! Я без братца не могу!
Гончий сумрачный вернулся к себе и тотчас же приказал управляющему канцелярии писать бумагу в дворянскую опеку.
В это же самое время Олимпий, извещенный о том, что Гончий переговаривался с его братом, тотчас же послал сказать Аркадию, что желает с ним видеться, перетолковать и просит его к себе. Когда Аркадий явился к брату, то был несколько удивлен. Олимпий встретил его словами:
— Обнимемся и поцелуемся!
Разумеется, Аркадий крепко обнял брата и, расцеловавшись, совершенно был растроган.
— Слушай, брат! — заговорил Олимпий, сев и усадив его около себя. — Пришли времена такие, что нам надо зажить на иной лад. Пословица сказывает: «Кто старое вспомянет, тому глаз вон». Мы с тобой завсегда враждовали, маленькими дрались, а когда были большими, то ссорились на иной лад, еще, почитай, хуже. И это потому, что наши разные блюдолизы да прихлебатели нас только друг на друга науськивали. Меня — мои, тебя — твои! Теперь всему этому должна быть перемена. Хочешь ли ты сего?
— Понятно, братец! Я всегда желал с тобой в дружбе жить.
— Ну, и слава Богу! Я в чем был виноват, прошу у тебя прощения и вперед постараюсь всячески себя сдерживать. Только одного прошу у тебя. Не слушай ты, что будут тебе напевать твои все, которых здесь прозвали «братцевыми». А я тебе обещаю, что мои «бариновы» тоже замолчат. Я-то с моими всегда справлюсь! Прежде всего скажи мне: хочешь ли ты вместе со мной всем управлять, или хочешь, чтобы оставался Гончий?
— Это, братец, как вам угодно?
— Я хочу, чтоб он уходил, а ты как хочешь?
— Ну, что же? Пускай уходит.
— Твердо ты это порешил?
— Коли ты желаешь, чтобы он уходил, то и я желаю. Что вы, то и я…
— Хорошо! Теперь скажи, как ты полагаешь, что нам делать: разделиться, или вместе управлять всеми заводами?
— Опять-таки, братец, как ты желаешь.
Олимпий толково объяснил брату то, что тот, впрочем, давным-давно знал, — о невозможности разделить заводы на две части без огромных затрат, совершенно непроизводительных.
— Зачем делиться? — сказал Аркадий. — Будем вместе жить и вместе всем править.
Олимпий снова обнял брата, и оба снова расцеловались. Старший крепко, а младший горячо. Аркадий был тронут. Сердечный и чувствительный на ласку, он однако ни от кого за всю свою жизнь ее не видал, если исключить друга Ивана Змглода и его сестру. Его всегда тяготила вражда с братом, искусственная, устроенная наперсниками, так как сам он против брата ничего иметь не мог. Детьми они дрались, и Аркадию приходилось плохо, а злобы на брата-драчуна и тогда не являлось. Теперь он строго судил брата только за его, как говорила Высокса, «бабоедство». Но это до него прямо не касалось.
Предложение брата, нежданное и отрадное, — жить в мире, впервые, что они были на свете, — растрогало Аркадия, и Олимпий, умный и бессердечный, увидел, что «плаксу» водить за нос надо ласковым обращением.