Кто это, Альфонсина догадалась сразу. Карета качалась на неровной дороге, лошади поскальзывались на позеленевших камнях. Перед каретой скакали два верховых в ливреях, позади кто-то брел пешком.
То утро мы с Флер провели вдвоем на дальней оконечности острова. Проснулась я рано, совершенно не отдохнувшая, взяла корзину и повела дочь на долгую прогулку. Хотелось нарвать мелкой гвоздики, что растет на дюнах: ее настой избавляет от бессонницы. В одном месте этой гвоздики видимо-невидимо, но для кропотливой работы я слишком нервничала и нарвала совсем чуть-чуть. Впрочем, цветы были лишь предлогом отлучиться из монастыря на несколько часов.
Мы с дочкой потеряли счет времени. За дюнами есть маленький песчаный пляж, где любит играть Флер. На одной дюне белеют широкие проплешины: мы столько раз взбирались на нее и прыгали вниз, что стоптали траву. Там мелко, вода чистая, на дне блестят камешки.
— Можно, я искупаюсь?
— Конечно, можно!
Флер не плавает, а барахтается, как веселый щенок, брызгается и визжит от радости. Тем утром я скинула вимпл и купалась с ней, а ее кукла Мушка глазела на нас с дюны. Потом мы с Флер вытерлись краешком вимпла и набрали с придорожной яблони мелких жестких яблок, ведь солнце было уже высоко и мы пропустили обед. Флер упросила выкопать с ней яму. На дно мы накидали водорослей — получилась нора чудовища. Потом дочка полчаса поспала в теньке, прижав к себе Мушку, а я следила за ней с тропки и слушала шелест прибоя.
Думала я о том, что лето выдалось засушливое. Без дождя не видать нам хорошего урожая и кормов не заготовить. От ранней ежевики уже остались серые катышки, винограду от засухи тоже плохо: ягоды жесткие, что твои горошины. Я пожалела тех, кто, подобно труппе Лазарильо, проводит такое лето в дороге.
Дорога. Я представила ее, залитую солнцем, усыпанную осколками моего прошлого. Так ли она плоха? Много ли я выстрадала за годы кочевой жизни? Да, много. Мы познали голод и холод, травлю и предательство. Я вспоминала тяготы и горести, однако дорога сверкающей лентой тянулась по зыбучему песку, и в ушах зазвучали слова Лемерля, которые он сказал в пору, когда мы с ним ладили.
«Мы с тобой родственные души. Наше назначение — гореть. Суть нашей природы не изменишь, мы как огонь и воздух. Дорога — наша жизнь, милая Эйле. Странствовать нам не запретишь, как не запретишь огню гореть, а птице — летать».
Я вот запретила себе. Сама запретила. Я простилась с небом и уже много лет стараюсь не поднимать к нему глаз. А дорога, вот она, терпеливо ждет моего возвращения. Как же я мечтаю вернуться! Чем бы не пожертвовала, чтобы вновь обрести свободу, женское имя, женскую долю! Чтобы каждую ночь видеть звезды с нового места, чтобы жарить мясо на костре, танцевать и даже летать? Отвечать на эти вопросы нет нужды. Одна мысль о свободе, и сердце радостно встрепенулось, на миг я стала прежней Жюльеттой, той, которая пешком дошла до Парижа.
Вздор, полнейший вздор! Отказаться от спокойной жизни, от монастыря, от подруг, давших мне кров? Не о таком доме я мечтала, но все необходимое здесь есть — тепло, еда, работа для моих праздных рук. Да и ради чего отказываться? Ради призрака мечты? Из-за предсказания Таро?
Грубые башмаки тонули в рыхлом песке, и я со злостью его распинала. Все просто, все до глупого очевидно. Жара, бессонница, сны о Лемерле… Мне нужен мужчина, вот в чем дело. Эйле меняла любовников каждую ночь: то грубого выберет, то нежного, то блондина, то брюнета. Ее сны наполняли мужские запахи и мужские тела. Жюльетту тоже чувственностью не обделили. Джордано ругал ее за то, что купалась нагой, за то, что валялась в росистой траве, за то, что тайком от него часами просиживала над латинскими стихами, сражалась с незнакомыми словами ради случайного упоминания упругих ягодиц римлянина… И та и другая придумали бы, чем утешиться, но я — сестра Августа, названная в честь святого, — что делать мне? После рождения Флер мужчины у меня не было. Я могла отведать женской ласки, подобно Жермене и Клементе, но такие утехи не по мне.
Жермена ненавидит мужчин. Муж застал ее, тогда пятнадцатилетнюю, с другой отроковицей и пятнадцать раз полоснул по лицу кухонным ножом. Жермена посматривает на меня и явно считает красивой, не такой, как распутная Клемента с профилем Мадонны, но вполне в ее вкусе. Когда работаем в саду, она порой на меня заглядывается, но не говорит ни слова. Ее светлые волосы короче, чем у мальчишки, а под бесформенной бурой рясой угадывается стройное тело. В свое время из Жермены вышла бы хорошая танцовщица. Однако лицо ее портят не только рубцы. Муж изуродовал ее шесть лет назад, а Жермена кажется старше меня: губы белесые, глаза почти бесцветные, как соленая вода. В монастырь Жермена ушла, чтобы никогда больше не видеть мужчин, по крайней мере, так она говорит. Она — как здешние яблоки и засохший виноград — гибнет без живительной влаги, вместо того чтобы наливаться соком.
Очаровательная негодница Клемента чувствует это и мучает Жермену. Когда работаем, Клемента заигрывает со мной, в часовне жарко шепчет, предлагает себя, а за спиной у нее слушает и страдает беспомощная Жермена, даром что ее изуродованное лицо совершенно бесстрастно.
У Жермены нет ни веры, ни малейшего интереса к религии. Однажды я рассказала ей о цыганском боге в женском обличье, думала, ей понравится, раз она мужчин ненавидит, только Жермену не проняло.
— Если такое когда и было, мужчины переделали Богиню, приспособили для своих нужд, — сухо сказала она. — Иначе зачем им запирать нас дома, зачем вечно стыдить? Зачем им нас бояться?
Я возразила, что у мужчин нет повода нас бояться, а Жермена в ответ коротко хохотнула.
— Неужели? А это тогда откуда? — Она коснулась своего изуродованного лица.
Возможно, она и права, только ненавидеть мужчин я не могу. Лишь одного, да и тот… Вчера ночью снова мне приснился. Он был так близко, что я чувствовала запах его пота, его кожу, гладкую, как у меня самой. Ненавижу его, но во сне упивалась нежностью. Бледное лицо скрывала тень, но я-то узнаю его где угодно, даже без лунного света, серебрящего клеймо на любимом плече.
Я проснулась от громкого пения птиц. На миг почудилось, что не было ни Витре, ни Эпиналя, что вокруг повозки заливаются дрозды, что любимый смотрит на меня, а в его смеющихся глазах вечное лето.
Всего на миг. Пока я спала, в душу мне прокрался коварный суккуб, призрак. Не может быть, что я до сих пор по нему тоскую!
Нет, этого просто не может быть.
В монастырь мы вернулись далеко за полдень. Я сняла вимпл, но и без него волосы взмокли от пота, а ряса липла к телу. Рядом брела Флер и несла свою Мушку. Вокруг не было ни души. Понятное дело, жара, тем паче без настоятельницы многим сестрам понравилось отдыхать в дневное время: нехитрые обязанности можно выполнить и после ноны, и в вечернюю прохладу. У монастырских ворот я заметила свежий конский навоз, на пыльной дороге — колеи, и поняла: наше долгое ожидание закончилось.