Потом еще целый год он думал о том, что его украли. Из какого-нибудь замка — их так много в Карпатах, — где живут люди с такими же глазами. Возможно, его голубоглазая мать и по сей день проливает горькие слезы о нем. И отец его безутешен.
Мать, вернее женщина, которую он столько лет называл матерью, ответила на его вопрос односложно. Отдали. Не украли у безутешных родителей — сама мать принесла под покровом темноты, да еще денег дала в придачу, чтобы увезли подальше. И назвать просила Германом. Он уставился на цыганку, сощурив глаза, она ответила равнодушным взглядом, пообещала показать дом его матери.
Он стоял за низкой калиткой и битый час любовался этим домом с колоннами. На скамье в саду сидела красивая женщина с маленькой девочкой и плела венок. Ему ничего не нужно было доказывать. Он ведь запомнил свое отражение, а теперь угадывал его в красивых женских чертах. Женщина, почувствовав что-то, приподнялась, повертела головой, наткнулась на его пристальный взгляд. И — оцепенела. Но тут из дома вышел огромный мужчина с курчавыми бакенбардами, львиной шевелюрой. И она, вжав голову в плечи, бросилась тут же к нему. Он высокомерно отстранил ее бурный натиск, снисходительно позволил поцеловать руку. Подозвал девочку…
Он был военным, этот господин, — пересказывала ему вечером Геля то, что сумела выспросить у матери. Нет, этот господин вовсе не его отец. Потому что, когда Герман родился, он был в военном походе. И матери удалось скрыть… «Давай убежим!» Кажется, именно тогда он произнес впервые эти слова.
Они перестали быть братом и сестрой на третьи же сутки своего побега. Три года, вплоть до восемнадцатилетия Гели, они кружили по Европе, побывав и в Германии, и во Франции, и даже — недолго — в Испании. Жили мелкими кражами в случайных гостиницах, то сладко, то зябко, но ни разу между ними не вышло никаких разногласий или спора. Они всегда были заодно.
Самым забавным, что они тогда могли выдумать, было «сватовство» Гели. Появлялся лощеный толстый дурак и начинал пускать слюни. А красавица цыганка нарочно напрашивалась прислуживать в трактирах и вертелась около этих толстых идиотов, выбирая того, у кого колец на пальцах побольше. Лучше всего получалось с теми, кто из Москвы ехал.
Заведет Геля такого мужика с полуоборота, не выдержит его слабая плоть, пошлет он слугу за Гелей на кухню, а там уже брат дожидается: и за грудки. Потом, конечно, брат не особенно возражает, коли господин так настаивает. Только торгуется отчаянно. Кто сестру после замуж возьмет с таким позором да без приличного приданого? А как деньги получит, сестру сам в спальню приведет к толстому господину, втолкнет в комнату, дверь закроет и заговорит с толстяком о чем-нибудь, раскуривая трубочку. Посудачат они этак минут пятнадцать и разойдутся. Толстяк поспешит к своей крале, а Герман — к своей. Она, выпрыгнув из окна, его в бричке дожидается. И — фьюить, ударят они кнутом быстроногих лошадей, и, глядишь, где-нибудь в другой гостинице толстый господин губами чмокает, поглядывая на Гелю искоса.
После таких проделок Герман любил ее сильнее обычного. Помутнение наступало. Представлял в объятиях толстого болвана и целовал так, что чуть не задыхались оба. Вольготнее всего им было во Франции. Там за чернобровую Гелю они сумели выбить из щелкоперов столько денег, что жить бы им безбедно целый год, если бы не приспичило на солнышке погреться в Испании.
Геля купила как-то картинки у лотошника, и до того ей загорелось ехать Мадрид смотреть, что никакого удержу. До Мадрида они не добрались. Потому что после первой же остановки в приграничной гостинице случилось то, что в принципе и случается с каждым, действующим безрассудно и наобум.
Господин, выпучивший на Гелю глаза, как только она вошла в таверну, был ничуть не лучше и не хуже остальных. И, разумеется, ничуть не умнее. Геля покрутилась перед ним и так и этак, шепнула еще, что испанцы не лучше французов, господин заплатил Герману, и вот тут-то ему бы и задуматься. Но…
Заплатил он пять золотых, что было слишком уж щедро. Кошелек достал, золотом расшитый, хозяйским жестом отстранил Германа и усадил Гелю за стол. Весь вечер он не спускал с нее глаз, подливал вина, заставлял пить. Сам в рот ничего не брал. Геля смеялась, но Герман видел, что она волнуется — господин не спешил уединиться с ней, чем нарушал привычный сценарий, а Геля хмелела и плохо владела собой. Герман, кусая кулак, наблюдал за ними из щели в кухонной двери. Он готов был в любой момент прийти Геле на помощь, если понадобится. Она смотрела весело, но крайне напряженно, борясь с одурманивающим действием вина. Когда господин встал и подал ей руку, она едва держалась на ногах.
Герман сунул монету хозяину гостиницы, шепнул, чтобы тот дал парочке комнату на первом этаже. Хозяин выкатил удивленные глаза на Германа и проворно сунул ему монету обратно, прошипев, что господин — важный государственный сановник. Возня с этим чудаком заняла у Германа несколько минут, но когда он обернулся, то увидел за спиной карету у крыльца, господина, закрывшего дверцу и легонько стукнувшего перчаткой слугу, сидящего возле кучера. Еще он увидел расширенные от ужаса и затуманенные безволием глаза Гели… Карета быстро покатила по проселочной дороге, оставляя позади облачко пыли.
Лошадей в деревне, как назло, не было. Только кургузые медлительные ослы, от которых мало проку в погоне за быстроногой четверкой. Герман рыскал по деревне, осматривал сарай за сараем в поисках лошади. Зубы его выбивали мелкую дробь, а сердце замирало в груди… Наконец ему повезло. Рядом с домом был привязан скакун, а подле него переминался с ноги на ногу слуга в ожидании хозяина. Цыганская сноровка помогла Герману возникнуть как из-под земли перед конюхом, заговорить ему зубы, незаметно отвязать уздечку. Он вскочил на коня и изо всех сил хлестнул его узкой плеткой. Конь взвился, протанцевал на задних ногах и полетел…
Карета стояла у проселочной дороги и раскачивалась из стороны в сторону. Он спрыгнул с коня, побежал, споткнулся, упал, встал, снова бросился к карете и снова упал. И тут только понял, что его держат чьи-то руки и чужие кулаки лупят по его спине и затылку. Из кареты слышался плач Гели, она вскрикнула, услыхав шум возни, но голос ее тут же перешел в стон, прерванный звонкой пощечиной.
Герман впервые почувствовал свое бессилие тогда. Он ревел, пытаясь вырваться из крепких рук, извивался, уворачивался. В голове стоял туман. Перед глазами висела красная пелена. По лбу стекали струйки крови. Он терял силы, а к карете не приблизился ни на шаг. А кучер и лакей, глумливо усмехаясь, пытались переломать ему кости.