Кармен де Ретц театрально обняла голову музыканта и поцеловала его в лоб.
– О! – воскликнула она. – Это то, о чем я мечтала! Фужер восторженно вскочил.
Восхищение охватило его, как буря, сметя дурное настроение, стесненность, смущение. Он позабыл, что перед ним две женщины, чьих губ он касался. Он позабыл роль, которую ему надлежало разыгрывать перед ними, – роль рассеянного и недовольного мужчины, которую он выдерживал целый день. Все это значило так мало рядом с чудесным волнением, вызванным в нем подлинным искусством, волнением, которое заставило быстрее биться сердце. Что значила Алиса! Что значила Кармен! Что могла значить любая вещь в мире! В воздухе еще дрожали гармоничные отзвуки. Фужер бросился к барышне Дакс и схватил ее за руку.
– Да ведь это колдовство! – воскликнул он. – Того господина, который создал это, следовало бы сжечь на Гревской площади! Вы слышали ее, эту спиральную песню – мотив любви дочерей Лота? В первое мгновение задыхаешься от негодования, хочется кричать, что тебя насилуют, хочется позвать полицию нравов! Но потом как она нежит вас, как успокаивает, как ласкает! Как она выворачивает наизнанку все ваши моральные устои, как пару нитяных перчаток! Спиральная песня! И в конце концов вы находите ее мудрой, как икона, и добродетельной, как Пречистая Дева! И, однако, это все та же песня, неизменная, – песня кровосмешения!
Барышня Дакс сильно покраснела и опустила голову. Слово кровосмешение не принадлежало к ее лексикону. Кроме того, музыка Жильбера Терриана удивила ее, но не слишком понравилась. Это было еще менее понятно, чем классическая музыка, и здесь вовсе не было приятных мелодий.
Все же, из вежливости, она заявила, что это очень красиво. Но Жильбер Терриан принял с презрением все три похвалы и с горечью пожал плечами: сам он не был доволен; собственные его видения носились гораздо выше того, что ему удалось сделать; он отчаивался когда-либо овладеть этим видением с орлиными крыльями.
Он слез с табурета. На полу он снова сделался маленьким, хромым, уродливым. Он сел и не говорил ни слова.
Тем временем Фужер принес чайный столик и поставил на него сервиз для закуски. Кармен де Ретц, как бы презирая все еще бушевавшую непогоду, распахнула окно.
– Дождь почти перестал, – сказала она, – вот и луна.
Барышня Дакс подошла взглянуть.
– Это очень красиво, – восхитилась она, – перламутровые облака, высокие черные ели.
– Недостает, – заявил Фужер, – озера, лодки, замка, привидения и ламартиновой Эльвиры… «Остановись, мгновенье!»
Барышня Дакс выбранила его:
– Вы вечно надо всем насмехаетесь.
– Да. Но такова современная мода. Я говорю насмешливые слова – и я первый не верю ни одному из них. В душе я энтузиаст. Вы заметили это, надеюсь?
Между обеими девушками, стоявшими у окна, оставалось место для третьего. Мгновение он колебался, потом усмехнулся беззаботно и протиснулся между ними. Его широко распростертые руки тихонько легли на плечи соседок. Кармен де Ретц не противилась, а барышня Дакс не решалась воспротивиться.
– Романтизм! – сказал теперь Фужер певучим голосом. – Отчего не позабавиться им изредка? Все вокруг нас романтично, и мы сами тоже. Вспомните Мюссе: «О чем мечтают девушки»? Сегодня вечером я мог бы называться Сильвио.
Барышня Дакс не читала «Первых стихотворений».
– Сколько лет придется нам ждать, чтоб еще раз вечером собраться втроем, вчетвером смотреть среди великих гор на великую ночь?
Он слегка надавил раскрытыми ладонями на плечи, на которые опирался. И ощутил двойную дрожь.
– Увы! – прошептал он. – Если б мы были мудры! Воистину, во всем этом есть какое-то чудо! Вот я, Бертран Фужер, который, логически рассуждая, должен был бы спать за тысячу верст отсюда в варварской столице; вот вы, поэтесса, родившаяся неведомо где, чужая повсюду, вечная странница. И вы, Алиса, барышня столь скромная, что, быть может, вы и не думали никогда, что вам придется ужинать ночью вдали от юбок вашей матушки. Да, вот мы трое, и с нами Жильбер, чудесным образом вырвавшийся от всех условностей, от всех предрассудков, от всей жизненной прозы, и мы вольны провести целую ночь в царстве поэзии – целую ночь! Кто знает! Быть может, Господь Бог самому Шекспиру не дал того.
– Отчего Шекспиру?
– Данте или Ронсару, если вам угодно. Не все ли равно, какому из великих мечтателей, которые умерли оттого, что им не удалось пережить ни одного из их чудесных вымыслов. Нам, которые ни о чем не мечтали, нам дана эта ночь.
Кармен де Ретц презрительно взглянула на него глубокими синими глазами.
– Вы ни о чем не мечтали?
Он задумался, и луч луны осеребрил его голову.
– Да! Быть может. Но вам не понять моих мечтаний. Простых и нежных мечтаний, мечтаний без шума, без блеска, без славы.
– Скажите?!
Он сказал совсем тихо, обращаясь к звездам, которые начинали алмазами блистать среди облаков:
– Я мечтал. О! Моя мечта была классической мечтой всех влюбленных. Я мечтал… Я мечтал о маленьком домике на берегу реки, о фруктовом саде позади дома, высоких стенах, чтоб вся остальная земля не существовала больше, чтоб кладбище было совсем близко и напоминало о вечности. А в доме фея… Я предлагал отдать всю мою жизнь за неделю такого счастья. И судьба не захотела принять мою жизнь.
С трепетно бьющимся сердцем барышня Дакс слушает и дрожит. Фужер быстро выпрямляется, отходит от окна, наполняет стаканы вином из серебряного графина.
– Вот, – заявляет он, – к счастью, имеется средство посмеяться над судьбой: любимый нектар одного из кардиналов Испании, который перестал верить в рай, испробовав на земле настоящее, по его словам, вино господне. А эти сигареты мне присылают из Стамбула с дипломатическим курьером. Их дым насыщен голубым туманом Босфора.
Барышня Дакс выпила вино кардинала, не оценив его, быть может, по достоинству.
– Я все думаю, – сказала Кармен де Ретц, ощипывая кисть винограда, – о вашем доме, о вашей фее и о вашей неделе.
– Можете думать о них, но не говорите об этом.
– Отчего?
– У нас различные взгляды на это. Достаточно одного слова, чтобы причинить мне боль.
Она улыбнулась.
– Бедный Фужер, я никак не могу привыкнуть к парадоксу, что дилетант, подобный вам, верит в любовь.
Он оживился и поставил стакан.
– Если б я был чрезвычайно галантен, я сказал бы вам дословно следующее: я никак не могу привыкнуть к святотатству, чтобы женщина, прекрасная, как вы, не верила в любовь. Но не волнуйтесь, я не намерен убивать вас изысканностью речей. Напротив! Я никак не могу привыкнуть к душевной грубости такой тонкой и благородной женщины, как вы, упорно отказывающейся понимать, что есть другие виды чувства, кроме животного спаривания Шамфора.[17]