Упорядоченная красота жизни в Монфлери напоминала идиллию. В каждой комнате сверкающие серебряные вазы с цветами отражались в полированном красном дереве столов. Воздушные кружевные занавески на высоких окнах двигались, как танцоры, при малейшем дуновении ветерка. Воздух был неизменно благоуханным. Благоухали сады, цветы в вазах, саше[8] в ящиках и шкафах, туалетная вода, которой Жанна научила ее смачивать запястья и виски, чтобы охладиться, когда переставал дуть ветерок и устанавливалась полуденная жара. Мэри представляла себе мать, овеянную этими ароматами, с очаровательной улыбкой раскачивающуюся в одной из больших качалок в галерее, потягивающей кофе – этим занятиям большую часть дня предавалась Жанна.
Или же она представляла себе, как мать грациозно восседает в дамском седле, а шлейф ее юбки простирается почти до самой земли; она скачет по таинственным болотистым лесам или по береговому валу – как Жанна, которая ездила верхом после завтрака и перед ужином каждый день. Жанна пыталась научить Мэри ездить верхом, но Мэри явно не доставало решимости. Каждое утро она выезжала с Жанной и сопровождающим их грумом, но верховая езда нравилась ей раз от разу все меньше.
С послеполуденной прогулки она отпрашивалась, всякий раз отговариваясь тем, что ей надо помочь матери Жанны в том или ином деле. В действительности же Берте Куртенэ от нее было мало проку. Но ее доброе сердце тронула готовность Мэри узнать все о жизни креолов, поэтому она находила для Мэри какое-нибудь занятие, которым они могли заниматься вместе.
Берта всегда была занята, вне зависимости от того, была в том надобность или нет. Казалось, она не ведает усталости, даже в самую удушливую жару. Мэри хвостиком тянулась за ней, пока Берта пересчитывала простыни в гладильной, проверяла в леднике запасы льда, обернутого соломой, приставала к кухарке и другим слугам на кухне, расположенной в хозяйственной части двора, сразу за черным ходом.
Мэри старалась внушить себе, что походы на кухню доставляют ей удовольствие, но она всегда чувствовала себя там неловко. Кухня была центром светской жизни для домашней прислуги. Четверо или пятеро слуг постоянно сидели там, разговаривали, пили кофе за огромным столом, стоящим в центре. Когда входила Берта, они вставали, поспешно бросались выполнять ее поручения, отвечали на ее вопросы о семьях и здоровье заранее заготовленными фразами и нередко смеялись при этом. Было очевидно, что они уважают и любят хозяйку.
Но они были рабы. Им пришлось бы выполнять все поручения хозяйки, даже если бы они ненавидели ее. Все относящееся к рабству приводило Мэри в замешательство и смятение – картина ни капли не походила на то, о чем ей рассказывали в монастыре. В действительности все оказалось гораздо сложнее.
Рабов не мучили работой до полного изнеможения, как скотину. Насколько она могла судить, и Берта, которая была вечно при деле, и Grandpère, который в любую погоду отправлялся в поля каждое утро и еще раз после обеда, а каждый вечер после ужина занимался перепиской и бухгалтерией, работали вдвое больше любого из рабов.
Похоже, никто не относился к прислуге как к существам низшего порядка. Миранда вовсю помыкала Жанной, а Берта перед принятием любого решения советовалась с Клементиной. Спальня Эркюля располагалась рядом со спальней Grandpère, и каждый вечер перед отходом ко сну они играли в шахматы.
И все же все цветные женщины должны были носить головной платок, называемый тиньоном. Это предписывалось законом.
А когда Клементина отправлялась в Новый Орлеан в гости к живущей там дочери, ей надо было брать с собой пропуск, подписанный Бертой. Ее арестовали бы и бросили в тюрьму, если бы она не могла показать его любому полицейскому, вздумавшему остановить ее на улице.
И ни один из них, даже могущественный Эркюль, не имел права самовольно отправиться куда-нибудь в другое место или остаться в Монфлери, если бы Grandpère вдруг решил продать его.
Продать. Как лошадь или бочонок сахара. Рабство – это зло. Мэри нисколько в этом не сомневалась. Зато она сомневалась, что у ее точки зрения могли здесь найтись сторонники. Даже среди рабов. Все это было крайне неприятно. Но ей не с кем было поделиться своим недоумением.
Она научилась вытеснять этот вопрос в дальний, темный уголок сознания. И занималась французским. Она постепенно привыкала к образу и ритму жизни на плантации, к старым обычаям, которых придерживался Grandpère.
Каждое утро, в половине седьмого, он читал молитву перед всеми домочадцами, белыми и черными, преклонявшими колени на низких табуретах, расставленных по всей гостиной.
В семь утра он занимал место во главе длинного стола в столовой за завтраком.
И в полдень за обедом. И в семь вечера за ужином. Каждое воскресенье, во время мессы, которую служили в часовне плантации, он восседал в отдельном большом кресле рядом с семейной скамьей, а потом в пух и прах разбивал в шахматы отца Илэра, приходского священника, когда тот приходил в дом отужинать после окончания службы.
Каждую вторую среду приезжал доктор Лимо. Он лечил всех больных членов семьи и рабов. Затем он с поразительной скоростью ставил Grandpère мат, а за обедом подробно разъяснял, какие именно неверные ходы сделал Grandpère.
По понедельникам из Нового Орлеана приезжал месье Дамьен. Он давал Жанне уроки танцев и игры на фортепьяно и буквально впадал в транс от ее грациозного исполнения кадрили, вальса, классического менуэта. И прямо агонизировал, когда она исполняла этюд Шопена даже хуже, чем неделю назад.
Месье Дамьен не оставался к ужину. У него всегда находились срочные дела, требовавшие немедленного отбытия в Новый Орлеан.
Мэри подозревала, что он побаивается Grandpère. Она не могла поверить, что он имеет что-то против самой привлекательной, на ее взгляд, креольской традиции. По понедельникам ужин всегда был один и тот же. Простое, слегка приправленное специями, чрезвычайно аппетитное блюдо – красная фасоль с рисом.
Мэри научилась ценить бесконечное разнообразие креольской кухни. У нее развилась чисто креольская привычка пить кофе при любой возможности. Такие привычки приобретаются без труда.
В первый же раз попробовав фасоль с рисом, она стала страстной любительницей этого блюда.
К концу месяца она чувствовала себя в Монфлери почти как дома. По-французски она говорила теперь настолько бегло, что Grandpère начал обучать ее игре в шахматы. Этот уклад жизни стал казаться ей столь естественным, что она уже почти ощущала себя креолкой. Чистокровной. Она надеялась, что ее семье это понравится.
И только к вечной удушающей жаре она никак не могла привыкнуть. Ей оставалось лишь скрежетать зубами и всей душой жаждать окончания лета.