– Жюль! – закричала вдруг Шанель не своим голосом. – Жюль!
Вбежал куафер, который всегда причесывал девушек, участвовавших в показе моделей Шанель.
– Мадам? – с полупоклоном пробормотал он – да так и замер, переводя взгляд с торчащих на голове Мари косм на роскошные пряди, валявшиеся на полу, среди обрезков шелка, меха и сатина.
– Ну да, мадам Мари решила сменить прическу, – сердито сказала Шанель. – Я сделала первый шаг, вам предстоит довести дело до конца.
Жюль откашлялся и шагнул вперед. Пока он щелкал ножницами над головой Мари, Шанель поглядывала на нее с опаской, словно ожидая в любую минуту истерического припадка. Но Мари смотрела в зеркало с застывшей улыбкой. Она даже не слышала звона ножниц и меньше всего думала о том, что лишилась своей гордости – великолепных кос. В ее ушах звучали слова Шанель: «Теперь мы партнеры!»
Она была счастлива. В эту минуту ей казалось, что такого восторга она не испытывала никогда в жизни: ни в детстве, ни в юности, ни когда выходила замуж, ни когда рожала ребенка, ни когда предавалась любви. В эти мгновения она словно заново родилась на свет!
В такси она не могла смотреть в окно: вместо зрелища парижских улиц, сияющих огнями фонарей, витринами магазинов и вывесками бистро, в глазах вспыхивали, словно кадры cinema, отрывочные картины прошлого, картины ее жизни, в которой было место всему – огромному счастью и страшному горю, – и все же этого дивного ощущения свободы, полной власти над своей судьбой она прежде не знала. Именно от этого неописуемого, почти невыносимого ощущения она и плакала. А засмеялась потому, что тщедушный шофер такси так искренне ее пожалел. Птичка… Боже мой, ее никогда в жизни никто птичкой не называл! Он так засмущался, бедолага…
Но можно себе вообразить, что с ним сделалось бы, узнай он, что жалел и утешал княгиню Марию Павловну Путятину, в девичестве Романову. Двоюродную сестру покойного российского императора Николая II. Великую княгиню…
Строго говоря, такие недоразумения с ней уже происходили в жизни, и не один раз. Наверное, она не умела быть достаточно величавой, неприступной, холодной, проводить между собой и людьми нерушимую, неодолимую границу высокомерия. Какое там высокомерие! Вот уж что меньше всего было ей свойственно, так это апломб. Именно поэтому она нередко и попадала в смешное и досадное положение. Особенно памятны два случая.
Это было в самом начале войны с Германией. Тогда стремительное наступление русских обещало скорый успех. Армия генерала Ренненкампфа с силой продвинулись в глубь Восточной Пруссии, русские войска вошли в Инстербург. Великая княжна Мария Павловна была сестрой милосердия одного из полевых госпиталей, организованных на средства сербской королевы Елены. 9 августа 1914 года, когда санитарный поезд отправился на фронт, она впервые в жизни сама разделась и постелила себе постель, невольно вспомнив при этом, как во время революции 1905 года она, тогда еще юная девушка[4], сидя на полу, пыталась научиться самостоятельно застегивать башмаки: ведь ее могли лишить прислуги, и о ней некому было бы заботиться! Но если тогда со своими башмаками она так и не справилась, то теперь быстро привыкла ухаживать и за собой, и, главное, за ранеными. Она старалась сохранять свое инкогнито, и когда входила в палату в сером форменном платье и белой косынке, напоминающей монашескую, ее никак нельзя было отличить от других сестер милосердия.
Как-то раз в госпиталь привезли молоденького подпоручика, у которого от контузии возникло воспаление надкостницы. Ему было запрещено вставать, и Мария занималась его туалетом.
В отличие от солдатских, битком набитых, офицерские палаты были пока пусты, поэтому он был один и явно скучал.
В ответ на приветствие сестры милосердия молодой офицер что-то буркнул, а когда она подала ему таз с водой и мыло, раздраженно сказал:
– Я не буду умываться сам, это ваша обязанность, вы ее и выполняйте.
Бровью не поведя, Мария умыла подпоручика. Он даже и не пытался скрыть своей неприязни, мало того – нарочно мешал ей резкими движениями и чуть не опрокинул таз. При этом он исподтишка следил за выражением лица сестры, словно надеясь вывести ее из себя. Напрасно!
– Сестра, а что вы будете делать теперь? – спросил он вызывающе, когда Мария собирала умывальные принадлежности.
– Принесу вам чай или кофе, что вы пожелаете, а потом пойду в перевязочную.
– Но мне скучно! – капризно сказал юнец. – Побудьте со мной. Я ваш пациент, и ваша обязанность…
– У меня еще очень много обязанностей, – сказала Мария с напускной строгостью, хотя едва сдерживала смех: поручик вел себя как избалованный мальчишка. – В солдатских палатах полно раненых, так что я не смогу остаться с вами. Кроме того, вы не умеете себя вести. Так что вам угодно, чай или кофе?
Подпоручик тупо молчал, словно подавился от злости. И вдруг швырнул в нее полотенце и мыло, забытые на его постели. Мария поглядела на сердитую юношескую физиономию, еще более забавную от едва пробивавшейся бородки, и сказала голосом, сдавленным от усилий сдержать смех:
– Если вам что-то понадобится, позовите сиделку. Она за дверью, в коридоре, – и вышла с самым величавым видом, на который была способна. Впрочем, очутившись в одиночестве, она не удержалась и прыснула.
Судя по всему, офицерик был весьма раздосадован тем, что ему не удалось вывести из себя милосердную сестру, а может быть, тем, что его персона не вызвала у красивой женщины никакого интереса. В течение дня он несколько раз посылал за ней сиделку, но Мария не шла.
К вечеру привезли других раненых офицеров, и палата поручика заполнилась людьми. Мария занималась их перевязкой, переодеванием, размещением… Наконец она отправилась ужинать. И вдруг к ней подошла сиделка с известием, что у молоденького подпоручика истерика. Мария сразу догадалась, что произошло. Наверное, кто-то из вновь прибывших офицеров узнал ее и открыл ее имя.
Она пошла в палату. Мальчишка и впрямь рыдал, отвернувшись к стене. Ей стало и смешно, и жаль его чуть не до слез. Мария положила ладонь ему на голову и весело сказала:
– Ладно, ладно, все хорошо, я ни чуточки не сержусь.
Офицеры не могли сдержать хохота, потому что подпоручик продолжал отчаянно всхлипывать. И с тех пор, стоило Марии войти в палату, он немедленно отворачивался лицом к стене, а уход принимал только от сиделки. И уже в самый день выписки набрался наконец-то храбрости – тихо, срывающимся голосом попросил прощения…
Впрочем, с другими ранеными у нее были самые сердечные отношения. Мария чувствовала себя совершенно счастливой оттого, что занята полезным, благородным делом, и даже раскаивалась порой, что в такое трудное время, среди боли и страданий, может столь откровенно радоваться жизни. Однако именно эта ее радость и была по душе раненым, потому что оживляла, бодрила их. Ее про себя называли веселой сестрой. Ну а уж если кто-то узнавал ее титул…