Моя матушка упала на колени перед Гордийе и начала целовать ее пальцы и черную шаль, выпачканную вареньем.
— Вставай! — раздраженно сказала Гордийе.
Матушка поднялась, с мольбой протянув к ней руки.
— Пожалуйста, простите мою своенравную дочь, — сказала она. — Я заплачу за шерсть. Я приготовлю еще снадобий и продам их соседям. Она всего лишь хотела как лучше. Она всегда была такой — иногда она забывает о разуме.
До ее слов я не понимала этого, но теперь знала — это правда. Я стояла перед распущенным ковром, стыдясь того, что не умею отличить хорошую мысль от никудышной.
— Забывает о разуме? О каком еще разуме? — снова закричала Гордийе, продолжая колотить себя в грудь.
Гостахам нахмурился, сжав руки так, будто с трудом сдерживался.
— Такой опрометчивый поступок не может остаться безнаказанным, — сердито сказал он. — До следующей луны тебе запрещено выходить из дома. Ты будешь делать все, что прикажет моя жена. Теперь ты не сможешь даже вздохнуть без ее разрешения.
Я знала, что сейчас лучше молчать и не задавать вопросов. Я стояла, опустив глаза, лицо мое пылало от стыда.
— Сначала она убегает смотреть чавгонбози, — сказала Гордийе, — а теперь это. И зачем мы только дали им крышу?
Моя матушка задрожала — ее худшие страхи сбывались. Гордийе попыталась уйти, но не смогла ступить и шагу. В ужасе она посмотрела вниз. Варенье приклеило ее ноги к полу. Пробормотав: «Слабоумная!» — она скинула туфли и босиком направилась в свои покои.
Гостахам последовал за ней, пытаясь утешить. Перешептываясь, слуги начали убирать варенье и разбитый кувшин.
— Столько работы зря, — сказала кухарка, которая варила варенье.
— Когда же наш завтрак снова станет слаще? — печально спросил Али-Асгар, потому что все знали, что Гордийе не купит для нас ничего к хлебу.
Опустив голову, я пошла за матерью к нашей комнате.
— Картошка, и та умней, — сказала кухарка, думая, что я не слышу.
— Это все ее дурная звезда, — добавила Шамси.
Когда мы вернулись, матушка не стала ругать меня. Она даже не посмотрела в мою сторону. Она только надела чадор и стала молиться, прикасаясь головой к мохру — глиняной плитке, лежавшей на полу. Закончив, она села, подогнув под себя ноги, и начала повторять:
— Прошу, Аллах, защити нас. Прошу, Аллах, не дай нам стать бродягами. Взываю к вам, о имам Хоссейн, Хазрат-и-Али! Вы, знавшие, что такое быть мучеником, защитите мою дочь, совершившую глупую детскую ошибку.
Как бы я хотела обдумать опасения матери до того, как распустила ковер. Когда она замолчала и замерла, смотря перед собой, я подползла к ней.
— Биби, — сказала я, дотронувшись до ее руки, — от всего сердца прошу у тебя прощения. Если бы я знала, как это разгневает всех, я бы никогда не приняла такое глупое решение.
Но рука была неподвижной, матушка не посмотрела на меня.
— Сколько раз мы с отцом просили тебя не торопиться? Сколько?
— Знаю, — вздохнула я.
Матушка взглянула в потолок, словно прося Аллаха о лучшей дочери.
— Похоже, ты так и не поняла, как тебе повезло, — ответила она. — Однако теперь, думаю, твоя удача закончится.
— Мамочка, но я ведь хотела как лучше, — простонала я.
— Да отсохнет твой язык!
Я отвернулась к стене и осталась так сидеть, глаза мои были сухими, но внутри я вся горела. Я отдала бы жизнь моего сердца, чтобы облегчить страдания матушки. Она снова принялась молиться, и голос ее был таким громким, будто поток слов мог смыть мою ошибку.
Месяц, который длилось наказание, показался мне бесконечным, как пустыня. Утро я начинала, собирая и опорожняя ночные горшки, позеленев от тошноты. После того как Гордийе советовалась с кухаркой и Али-Асгаром, распределяя обязанности на день, она поручала мне то, чего больше никто не хотел делать. Я мыла сальный пол кухни, резала почки, покрытые слизью, стирала и выкручивала грязное белье, пока не начинали болеть руки. Даже днем, когда все слуги спали, Гордийе нагружала меня работой. Кожа на руках стала грубой, как козьи рога, и каждый вечер я в изнеможении падала на постель. Горько сожалея о совершенной ошибке, я все же думала, что мое наказание слишком сурово, а Гордийе наслаждается своей властью надо мной.
Однажды утром, когда срок моего наказания близился к концу, слуга позвал нас с матерью в бируни, к Гостахаму. Ноги мои задрожали, я была уверена, что он попросит нас покинуть дом. Войдя в Большую комнату, я поразилась, увидев Гостахама сидящим на почетном месте на дальнем краю ковра, а справа сидела Гордийе. Он указал матери на подушку слева. Я осталась стоять напротив, у другой стороны ковра.
— Как ты, ханум? — спросила Гордийе, назвав мою матушку так, как уважительно называют замужних женщин. — Надеюсь, ты хорошо себя чувствуешь? — спросила она с неожиданной вежливостью.
— О да, — ответила моя матушка тоном столь же вежливым. — Очень хорошо, благодарю.
— А ты, моя маленькая? — продолжила Гордийе.
От ее неожиданной заботливости по коже пробежали мурашки. Я ответила, что совершенно здорова. Глядя на Гостахама, я пыталась понять, что происходит. Хотя он привык часами сидеть перед станком скрестив ноги, спина его оставалась прямой, как станок, а сейчас он все пытался усесться поудобней.
Подали кофе и финики, и Гордийе сперва предложила их нам. Пока мы пили, в комнате стояла неловкая тишина.
— Ханум, — не выдержал наконец Гостахам, — я обязан сообщить вам о письме, которое сегодня пришло от Ферейдуна, торговца лошадьми, несколько месяцев назад заказавшего у меня ковер.
Матушка очень удивилась, так как раньше слышала это имя только однажды, когда я рассказывала ей о моей помощи для ковра с самоцветами.
«Что опять не так? — думала я. — Неужели ему что-то не понравилось в моих узорах?»
— Ясно, что Ферейдуну понравился ковер, судя по тому, что он сказал, увидев его еще на станке, — продолжал Гостахам. — Но письмо, которое он написал, не имеет к этому почти никакого отношения.
Трясущимися руками я поставила чашку, боясь пролить кофе на шелковый ковер и оставить большое коричневое пятно, которое никогда не отмоется.
— Есть только одна вещь, которую может желать такой богатый человек, как Ферейдун, — и это твоя дочь. Гостахам произнес это деловито и прямо, тоном, каким привык договариваться о цене ковра.
Моя матушка прижала ладони к щекам.
— Нет бога, кроме Аллаха, — сказала она, как обычно говорила, когда была удивлена.
Гостахам обеими руками поправил свой тюрбан, будто больше не мог терпеть его тяжесть. Я знала его достаточно хорошо, чтобы заметить по суетливости, как он недоволен. Но почему? Что может быть более лестным, чем предложение богатого мужчины?