Кругом кричали:
– Да здравствует императрица!
Громили дома приближенных Петра, особенно голштинцев. Одной из жертв сделались его дядя принц Голштинский и его жена. Их ограбили дочиста – вплоть до того, что из ушей принцессы вырвали серьги – и крепко побили. Вот когда принц Георг, наверное, горько пожалел, что в свое время остановил племянника и не дал ему расправиться с Екатериной!
Однако повернуть время вспять было уже невозможно: Екатерина захватила власть в стране.
А что же Петр? Он двинулся в Кронштадт, чтобы отсидеться там и подождать, пока подойдут верные войска. Отправились на яхте и гребной галере. Прибыли в Кронштадт около часу ночи.
– Кто идет? – окликнул часовой с крепостной стены.
– Император.
– Нету больше никакого императора! Отчаливайте!
Женщины из свиты подняли крик и плач. Петр забился в трюм и, под брань Елизаветы Романовны, принял судьбоносное решение воротиться в Ораниенбаум и оттуда вести переговоры с Екатериной. Он намеревался послать в столицу гонца, однако новая государыня сама вышла в Ораниенбаум и вскоре прибыла туда вместе с гвардией. Вернее, впереди гвардии!
Екатерина и ее подруга Дашкова ехали верхом, в мундирах семеновского полка, их сопровождали солдаты, с большим удовольствием сбросившие ненавистную голштинскую форму и переодевшиеся в прежнюю.
Петр выслал парламентера с предложением о разделении власти. Это не устраивало Екатерину, ей нужен был только акт отречения.
Через час ожидания она его получила и отбыла в Петергоф, куда привезли бывшего императора с фавориткой – привезли как пленников. Екатерина послала к ним Никиту Панина, и Петр упал перед воспитателем своего сына на колени, принялся умолять не разлучать его с любовницей, а также оставить ему скрипку и трубку. Он рыдал как ребенок, и Елизавета Романовна рыдала, стоя перед Паниным на коленях и умоляя не разлучать ее с Петром.
Но их никто не слушал. Их оторвали друг от друга, когда они стали цепляться руками, словно перепуганные дети, которые напроказничали, но не чаяли, что наказание будет таким жестоким… Воронцову увезли в Москву, а Петру назначили для временного проживания дом в Ропше – под охраной.
Отсюда, из Ропши, брат фаворита Алексей Орлов и прислал 6 июля такое письмо императрице:
«Матушка! Готов идти на смерть, но сам не знаю, как эта беда случилась… Матушка – его нет на свете. Но никто сего не думал и как нам задумать поднять руки на государя! Он заспорил за столом с князем Федором Барятинским, не успели мы разнять, а его уже не стало. Сами не помним, что делали, но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня, хоть для брата!»
Григорий Орлов читал это, покачивая головой и втихомолку улыбаясь. Накануне он тоже получил от брата Алексея письмо:
«Урод наш занемог, и схватила его нечаянная колика, и я опасен, чтобы он сегодняшнюю ночь не умер, а больше опасаюсь, чтоб не ожил…»
Ну вот он и не ожил.
Елизавету Романовну новая императрица не тронула – в благодарность ее сестре Дарье Дашковой. Бывшую фаворитку выдали замуж за старшего советника Александра Ивановича Полянского, и в этом браке она дожила до самой смерти в 1792 году. Таким образом, как ни мечтала, как ни молилась, она не пережила свою старинную соперницу и разрушительницу своего счастья Екатерину, а покинула этот мир раньше ее. Ходили слухи, что Елизавете Романовне, несмотря на все обыски, удалось сохранить портрет Петра Федоровича и одну из его трубок.
А куда подевалась его скрипка, сие никому не известно.
Императрица слабо улыбнулась. Каждый любит по-своему, ибо любовь многолика. Не стоит думать, что ею поражены и ведомы бывают только красавцы и красавицы, герои и благородные дамы. Сей дивный цветок произрастает во дворцах и в хижинах, в тайне и в бесстыдстве. Любовь живет в стаях львов и лебедей… однако и гиены, и змеи тоже бывают обуяны любовью.
Каждый любит как может, и каждая страсть достойна если и не поклонения, то хотя бы поминального молчания.
А ее страсти? Ее любовь… эта, может быть, последняя любовь в ее жизни – к Красному кафтану? Бывали мгновения, когда она думала, что ничего сильнее этого чувства она в жизни не испытывала.
А впрочем, ей всегда так казалось.
* * *
В то самое время, когда императрица металась в своей одинокой постели, терзаемая любовью, обидой, ревностью, неизвестностью, за много верст от Санкт-Петербурга, в Париже, немолодой и бледный человек в потертом сюртуке (потертом не потому, что носитель его был беден, а потому лишь, что был он не слишком аккуратен во всем, что не имело отношения к бумажным делам) укладывал в просторный сундучок пачки писем, иногда разворачивая то одно, то другое, пробегая глазами по строкам и улыбаясь. Независимо от того, читал он о печальных событиях или радостных, на лице его неизменным оставалось выражение удовлетворенного тщеславия. Письма, которые он держал в руках, были, как он прекрасно понимал, одним из основных сокровищ его жизни. Ведь они приходили из России и принадлежали перу не кого-нибудь, а самой императрицы Екатерины – Северной Семирамиды, как ее иногда называли. Переписка эта длилась столь долго, что совершенно поглотила этого человека по имени Мельхиор Гримм. Было бы слишком скучно описывать, как все это началось, однако он отчетливо сознавал, что если потомки когда-нибудь и вспомнят его имя, то лишь потому, что оно связано с именем русской императрицы. Екатерина бог весть почему, может быть, от того духовного одиночества, которое иной раз начинают испытывать люди, вознесенные судьбой слишком высоко, избрала своим конфидентом именно его, несмотря на то что виделись они только один раз в жизни. От Мельхиора Гримма не скрывала она своих бед и горестей, ему сообщала о своих радостях. Впрочем, она понимала изначальную суть его к ней интереса: это было именно тщеславие. Поэтому не стеснялась подтрунивать над этим свойством своего корреспондента, и именно сейчас Гримм читал об этом:
«Давно знаю, что нет для вас большего счастья, как если подле вас, поблизости, с боков, спереди или позади, находится какое-нибудь высочество!..»
Гримм вновь улыбнулся. Ну да, он тщеславен! А кто не тщеславился бы на его месте, зная, какую ценность держит в руках? Именно это чувство заставляло его сейчас укладывать письма в сундучок. В Париже, где он жил попечением и на содержании все той же русской императрицы, становилось неспокойно. Гримм имел довольно-таки длинный нос – как в буквальном, так и в фигуральном смысле – длинный, пронырливый и чуткий. Пожалуй, такой нос сделал бы честь или охотничьей собаке, или политику! И вот сейчас нюх подсказывал хозяину, что 1789 год станет роковым для Франции, французов, а также для тех, кто сыскал себе приют в Королевстве Трех Лилий[13].