Это был цветок с такими нежными лепестками, что пальцы, которые хотели бы сорвать его, не решаются его коснуться; Казаль, покорившись этому влиянию, вскоре привык уходить от нее, насладившись лишь внутренним волнением, охватывавшим его в ее присутствии, и, только выйдя на тротуар пустынной улицы Matignon, начинал рассуждать про себя:
«А я, — говорил он себе, — так всегда смеялся, когда видел товарища, который «пал» из-за женщины! Признаться сказать эта не похожа на других женщин. Впрочем, все они именно это и говорят, — прибавлял он, владея своим остроумием, несмотря на все свое волнение. — Нет, на этот раз я не ошибаюсь, я ведь кое-что понимаю, она — единственная в своем роде…» — заключал он после минутного сомнения.
После этого он углублялся в занятие, обычное всем влюбленным с самого начала мира и состоящее в подробном уяснении себе всех доводов, заставляющих их предпочитать свою возлюбленную всем остальным женщинам. Казалось бы, что для такого пресыщенного удовольствиями человека это занятие должно было быть скучным и неинтересным. Но что сразу внесло особую пикантность в однообразие этого внутреннего романа, так это то, что он происходил при самых неблагоприятных условиях для такого рода чувств.
Продолжая видаться со своими друзьями и не оставляя занятий спортсмена и любителя клуба, он сейчас же почувствовал двойственность, которая у людей цивилизованных так соответствует разнообразности их природы и придает всякой скрываемой, хотя бы и вполне невинной, связи поэзию таинственности.
Впрочем, случайно взятая часть дня, как пример жизни молодого человека в течение этих нескольких недель, лучше всякого анализа покажет сложность его страсти, для роста и развития которой, несмотря на неблагоприятную для нее обстановку, понадобилось лишь такое короткое время.
…С тех пор как Казаль скромно попросил в Опере разрешения посетить Жюльетту, прошел целый месяц.
Десять часов утра. Молодой человек одевается в своей уборной на улице Lisbonne. На маленьком столике, против знаменитой башмачной библиотеки, стоит открытый футляр с жемчужным ожерельем, предназначенным для Христины Анру, как прощальный подарок. Эта бедная актриса стала для него настолько невыносимой, что он решил окончательно с ней порвать, — он, говоривший всегда: «Я никогда не порывал ни с одной женщиной. Я всех их оставляю за собой». На качалке сидит Герберт Боун, пришедший для того, чтобы поехать с ним кататься верхом.
Несмотря на излишества, англичанин не утратил своего атлетического сложения; лицо у него изнуренное, а плечи напоминают боксера. Он постукивает по ковру кончиком тросточки и в виде исключения разговаривает, что никогда не случается с ним раньше двенадцати часов. Он рассказывает телеграммным слогом о вчерашнем вечере:
— Прекрасный обед вчера у Машольта… Садясь за стол, я не отдал бы своей жажды и за двадцать ливров… Белое Chateau Margaux заслуживает полного одобрения; потом великолепно 69 de Latour; шампанское слишком сладкое; потом высшее красное порто… Потом к Филиппу. Ждал тебя… Вот беда: не смог окончательно доконать меня к ночи даже его wisky…
Пока этот ужасный пьяница, прославившийся следующей фразой, сказанной им в Индии, когда он упал на улице, во время землетрясения, «я не думал, что я так полон…», оплакивает в таких выражениях свое странное ночное разочарование, Раймонд, сидя за туалетом, улыбается своим мыслям. Он видит себя в этот самый час, когда Герберт ждал его у Филиппа, в гостиной улицы Tilsitt разговаривающим с Габриеллой и Жюльеттой. О чем? Он помнил лишь туалет г-жи де Тильер, ее черное кружевное платье на розовом муаре, то самое, в котором она была в первый вечер. Между тем Герберт настаивает:
— Вот уже шесть дней, что тебя нет!.. Какая-нибудь новая буржуазка? А…
— Поверь, что нет, — сказал Казаль. — Я ложился в одиннадцать часов, так как чувствовал себя утомленным.
— Это хорошо на тебя подействовало, — продолжал тот, — прекрасный цвет лица, свежий взгляд, все хорошо. Ты готов?
Дело в том, что уже в течение многих лет Казаль не был так хорош, как теперь, и никогда еще ощущение физической жизни не было в нем так сильно. Гулявшие в это утро по аллеям Bois элегантные дамы, увидя его, когда он проезжал верхом, говорили друг другу:
— Он удивителен, этот Казаль, ему всегда на вид двадцать пять лет!
Когда романическая любовь заставляет молодеть профессиональных кутил, вторая и самая могучая причина, хотя и вполне противоположная этому самому романтизму, кроется в том, что они внезапно отказываются от всех излишеств. Тогда в их физиологии происходит нечто вроде ненормального оздоровления. Истощающие утомления ежедневных кутежей сменяются экономией сил, обновляющих всю мужскую энергию, и — такова ирония природы — тот, у кого происходит это обновление, ощущает его под видом чувственной радости.
Никогда еще езда, не на спокойном Боскаре, а на Темерере — от Ромео и Фишю Рос, — самой горячей из его лошадей, не доставляла ему такого удовольствия, и когда оба друга вернулись на улицу Lisbonne, у Казаля был прекрасный аппетит, между тем как пьяница еле прикасался к чудным кушаньям, приготовленным артистом-поваром, унаследованным Раймондом от отца. Но в веселости молодого человека есть также и другая более благородная причина, чем грубое давление силы и здоровья. Накануне в разговоре с г-жею де Тильер он уловил намек на предполагаемую поездку в магазин улицы Мира и дал себе слово подстерегать карету, которую уже так хорошо знал. У всякого переступившего за тридцать пять лет человека самым верным признаком страсти является радость, которую доставляют ему школьнические проделки, а особенно если он ярый и убежденный позитивист, что проявляется в больших кутежах, так же как в делах и политике. И вот Раймонд, как жаждущий элегантности провинциал, прогуливается между Вандомской площадью и авеню де l'Opera, проникая взглядом поочередно во все магазины. Его сердце бьется сильнее, сквозь витрину он узнает Жюльетту. И он входит, чтобы поздороваться с ней; лицо его сконфужено, как у пойманного в обмане ученика. Но так как она не рассердилась, он проводил ее до кареты, и это наполнило его детским счастьем, которое не оставит его во весь день. Позднее, когда он будет фехтовать в клубе на Вандомской площади, пусть любуются его игрой артисты фехтования, пусть критикуют его гигиенисты за то, что он злоупотребляет упражнениями, пусть другие постоянные посетители, лежа в своих костюмах на красных диванах, продолжают свои обычные споры о французской методе и итальянской; он же будет мечтать только о белокурой головке, наклоненной при прощании с ним у окна кареты, и вечером у г-жи д'Арколь он опять будет мечтать о ней и останется дольше в надежде увидеть появление этой самой белокурой головки с ее глазами, такими нежными, что они сводят его с ума, и вместе с тем полными сдержанности и проницательности, удерживающей его на краю признания. Но Жюльетта не появляется, а вместо того чтобы идти утешаться к Филиппу или в клуб, Раймонд, рассуждая сам с собой, возвращается один на улицу Lissbone.