Может, поэтому она и любит его до сих пор. И прощает все: и загулы, и пьянки, и баб его несчитаных... Прощает потому, что в тот первый, самый трудный год в таборе Илья ни словом не упрекнул ее, растерянную, неумелую, не знающую, как добыть денег в семью. Не упрекнул, не обругал, ни разу не бросил в сердцах, что вот, мол, у всех бабы как бабы, а у меня... А о том, чтобы кнут поднять на жену, у Ильи и в мыслях не было. Настя это знала наверняка, хотя любой другой цыган в таборе мог до полусмерти избить свою бабу, не принесшую вечером добычи. А Илья еще и подсмеивался над расстроенной Настей, показывающей ему вечером свои копейки:
– Это что такое? Достала? Ты?! Ну – прямо миллион без рубля! И чего ты их мне принесла? Пошла бы да леденцов себе купила или книжку... Ну, что ты плачешь, глупая? Что я, не знал, кого брал? Проживем, ничего... Вон, Варька что-то приволокла, идите жарьте.
Да, самым трудным было то время. Но и самым счастливым. Пусть теперь тетя Маша, Стешка, сестры и прочая родня охают и жалеют ее. Ничего они не знают. И не понимают того, что сейчас Настя полжизни бы отдала за то лето, когда они с Ильей так любили друг друга и, казалось, все несчастья на свете им нипочем. А потом беды посыпались, как горох из порванного мешка, и до сих пор мороз по спине, как вспомнишь...
Настя встала с постели, подошла к столу, повернула к себе круглое зеркало в деревянной раме. Внимательно, словно за прошедшую ночь что-то могло измениться, всмотрелась в свое лицо. Слегка улыбнулась.
А что, очень даже и ничего она еще. Особенно если левой щекой не поворачиваться. Она сама давно к этим бороздам на лице привыкла, а вот родня... Всполошились, как куры на насесте: «Ах, бедная, ах, несчастная, ах, красота пропала...» Да бог с ней, с красотой! Жаль, конечно, все-таки хороша она, Настя, была в девках, но... Не помчись она той проклятой ночью в овраг спасать мужа – сидела бы сейчас вдовой, как Варька. И такой же бездетной. Все в таборе удивлялись потом, почему жена Смоляко совсем не плачет по своей красоте. Не объяснять же было им, что она не только красоту – душу бы черту продала за то, чтобы муж бросил опасный промысел. Если честно, Настя даже радовалась случившемуся, забыв, что чуть не отправилась на тот свет и что лицо теперь до смерти останется изуродованным. Зато больше не придется бродить в потемках по табору, ожидая Илью с чужими лошадьми в поводу, зажимать ладонью сердце, раскидывать дрожащими руками карты, умирая от страха – вдруг выпадет черная. За это даже жизни целой не жаль, а красота... пропади она пропадом. Тем более что скоро Настя поняла: она ждет ребенка. Своего Гришку, первенца.
Когда в Смоленске у Ильи появилась другая женщина, цыганки доложили Насте об этом сразу же. Всю зиму она втихую плакала, ничего не говоря мужу. Пользы в таких разговорах Настя не видела никакой, да и Илья, едва узнав, что жена в тяжести, теперь все вечера и ночи проводил дома. И, может, все бы так и сошло на нет само собой, если бы ранним весенним утром к их дому не подбросили корзинку с Дашкой, которой тогда был месяц от роду.
Настя закончила расчесывать волосы, уложила их в низкий узел, вогнала на место последние шпильки. Подумала о том, что бог все-таки сделал все правильно той весной. Тогда, глядя на пищащий комочек в корзине с соломой, точную копию мужа, Настя всерьез думала о том, чтобы кинуться с обрыва в реку. Удержал только крошечный Гришка в люльке. И до самой осени Настя не могла прийти в себя, да и Илье было не лучше – слава богу, что Варька жила с ними и хоть как-то разгоняла тишину. Два месяца Настя не могла заставить себя заговорить с мужем, а Илья, понятное дело, не настаивал. Кажется, он тогда в самом деле боялся, что Настя уйдет... Глупый. Куда было ей идти от двоих детей?
Зато теперь у нее есть Дашка, доченька, красавица, огонечек-радость, единственная девочка на всю ораву мальчишек. И кто вспомнит теперь, что Настя ей не кровная мать? Не велик труд родить... А вот нянчиться с дитенком, да ночей не спать, кормить, пеленки менять-стирать, качать и баюкать, ставить на ножки, шить первые платьица, мастерить из тряпок кукол и плакать от радости, слушая пение трехлетней дочери... А скоро еще, бог даст, нужно будет выдавать ее замуж. Не сглазить бы только.
– Девочка... Где ты?
Настя, вздрогнув, обернулась. Илья вздохнул во сне и снова позвал:
– Девочка...
Настя села на постель, тронула мужа за плечо. Он, мотнув головой, открыл глаза. Сонно сказал:
– Господи... Настька?
– Приехали – распрягай... А ты кого звал?
– Как кого? Тебя...
Она насмешливо подняла брови. Илья улыбнулся в ответ, и по этой улыбке Настя поняла, что он врет.
– Эй, стой! Говорят тебе, останови!
Извозчик, выругавшись, натянул поводья, и бурая клячонка с вытертой на боках шерстью, фыркнув, остановилась посреди Воздвиженки.
– Чего «стой», барыня? Уговор был – к «Яру»...
– Передумала. – Данка на всякий случай еще раз встряхнула мелочь на ладони, но полтинника не было, хоть убей. Не было! А утром был! Куда, проклятый, делся? Вот и съездила, дура, к «Яру». Вот и посмотрела – там Казимир или нет. А может, и слава богу. Все плакать меньше...
– Вот, получи.
– Э-э... – Извозчик сморщился, как от зубной боли, глядя на Данкины копейки. – Добавить бы надо, барыня! С самой Крестовской конягу мучу...
– Бога побойся! – вскипела Данка, выпрыгивая из пролетки. – И так мотал-кружил по всей Москве, как лешак! Давай, проваливай, изумрудный, не то гляну на лошадей – к воскресенью подохнут!
Извозчик оторопело взглянул в сердитое смуглое лицо «барыни» с острым подбородком и раскосыми «ведьмиными» глазами. Почесал затылок под картузом.
– Вот те на – цыганка! А с виду – благородная...
Но этих слов Данка уже не услышала, споро идя вниз по Воздвиженке. Было поздно, с темнеющего неба накрапывал дождь, из керосиновой лавки со скособочившейся вывеской «Карасин Петра Луканова и лампы чистим» доносилась чья-то пьяная брань. Когда Данка проходила мимо, дверь лавки распахнулась, и прямо под ноги цыганки тенью метнулась кошка. Данка не остановилась, зло сплюнув на ходу:
– Тьфу, нечистая... Без тебя все кверху дном!
На углу она увидела Кузьму, тоскливо подумала: еще и этого не хватало... Тот сидел на сыром тротуаре, надвинув на самые глаза потрепанный картуз, сипло напевал «Черные очи», и Данка поняла, что он опять пьян. Она прошла мимо, стараясь не убыстрять шаг. Кузьма не поднял глаз, но запел еще громче, из «Карасина Петра Луканова» выглянули ухмыляющиеся рожи, а от угла Воздвиженки решительным шагом двинулся околоточный. Данка вздохнула, развернулась и пошла навстречу служителю закона.