Владик уговаривает:
— Тише, моя дорогая, тише. Не волнуйся.
Роза шепчет:
— Как же не волноваться, когда этот Губерман так играл! Счастливый, он мог, он сумел так сыграть, чтобы не уронить ни звука, чтобы выразить все. Потому что ты, конечно, понимаешь, какой это тяжкий, какой гнусный грех недоговаривать, скрадывать, калечить гармонию. Там у Брамса каждая нота важна. Каждая! Каждая! Каждая! Потому что каждая говорит все! Понимаешь?
Жутко от этого свистящего шепота. Владик стонет:
— Успокойся, ради бога…
— Как же успокоиться, — снова спрашивает Роза, — если я все чувствую, а сыграть не могу? Тогда, в ту ночь, я побежала за скрипкой; знаю, что должна играть, иначе со мной случится что-то страшное. Хочу этого Брамса, эту ночь, это все сыграть… и не могу, Владик, не могу! Пальцы не слушаются, ноты убегают, лезут одна на другую, никакого порядка, ритм хромает, на каждом шагу провал, все время чего-то недостает, чего-то самого важного! Ад, ад! Я думала, что сойду с ума, но, к счастью, лишилась сил — и заплакала.
Тишина; Роза плачет.
— Заплакала… и пришел Адам.
Розиных слов почти не слышно, Марта всем телом припадает к щели, чтобы уловить их.
— Пришел Адам… Ха, ха! — внезапно смеется Роза. — Пришел, и ему тоже захотелось гармонии… Захотелось всего — со мной! Он — со мной. Понимаешь? — Роза кричит. — Он — со мной!.. Чудная гармония, а?
Дверь не выдержала напора, Марта, дрожащая, в одной ночной сорочке, влетела в комнату и остановилась; кругом горели свечи, Роза сидела на диване, Владик обнимал ее обеими руками. Когда скрипнула дверь, оба вздрогнули и уставились на Марту испуганными глазами.
— Ах, ах, смотри, Владик, — дико вскрикнула Роза, — смотри — это она!
После концерта Губермана Марта перестала завидовать Розе и Владику. Даже радовалась, что не принадлежит к «тем». За столом, над обычным местом матери, ей мерещился окутанный испарениями дифтерита и апреля, нечеловеческий, непостижимый Брамс… Брамс, который знает все.
Вскоре после первого урока пения между Розой и Адамом разыгралась баталия по поводу Мартиной будущности. Марта кончала гимназию, приближался срок подачи заявления на какие-нибудь высшие курсы. Отец давно задумал определить ее в школу садоводства. Маленькая ферма, сад, огород, старость под опекой пригожей и нетребовательной молодой хозяюшки (а там, глядишь, и хозяйственного зятька) — ни о чем другом он не мечтал. Жена не сопротивлялась, наоборот, относилась к этим проектам благосклонно.
— Пожалуйста, сажайте себе репу, сколько вашей душе угодно, по крайней мере, развяжете мне руки. Владик меня не забудет, поселюсь где-нибудь за границей и наконец отдохну от проклятой панщины.
Когда, однако, дошло до дела, грянул гром! Роза сказала:
— Нет. Я тоже имею право решать судьбу своей дочери. Не позволю испортить ребенку жизнь. Я поеду с Мартой в Варшаву, будем ставить ей голос.
Адам почувствовал, что земля уходит у него из-под ног.
— Как? — закричал он. — Что ты говоришь, почему — испортить? Ты сама утверждала, что Марта к музыке и ко всякому такому неспособна и для нее лучше всего заниматься хозяйством. Что до твоего права, разве я его когда-нибудь отрицал?
— Ах, спасибо тебе за это, — ответила Роза. — Так вот я заявляю: Марта будет певицей.
— Но почему? — волновался Адам. — Почему вдруг певицей? Ты ее на порог не пускала, когда принималась играть или петь, говорила, что ни слуха у нее, ни чувства ритма, с фортепиано у нее ничего не вышло… а теперь вдруг…
Жена посмотрела на него свысока.
— Пусть это тебя не беспокоит. С фортепиано не вышло, потому что я не хотела, чтобы вышло. Каждую дуру можно выучить барабанить на фортепиано. А голос — такой голос случается один на тысячу. И теперь я хочу. Слух, ритм — все это я беру на себя. Певицы редко бывают музыкальны от рождения.
Адам замолчал, видимо, раздумывал о чем-то; наконец он заговорил искательным тоном:
— Эля, дорогая, уже столько лет прошло с той ночи… Бог свидетель, я горько, каялся, сам казнил себя за свою грубость. И никогда не жаловался, видя, что ты не любишь этого ребенка, как бы не считаешь его своим… А потом был просто счастлив, когда убедился в твоей материнской добросовестности. Да! — Адам оживился, повысил голос. — Я могу подтвердить, я всякому скажу, что ты этого ребенка, хоть и нелюбимого, воспитывала, как самая нежная мать, а может, и лучше иной, что любит, да не умеет. Но, Эля, для меня этот ребенок значит больше, чем для тебя… Я так мечтал о дочери… и похожа она на меня больше, чем мальчики, и нравится ей то же, что нравится мне. Она молчит, я молчу, а понимаем мы друг друга прекрасно. Эля, — прорыдал Адам глубоким грудным басом, — Эля, оставь ты Марту, не отнимай ее у меня, не отнимай…
Роза, с пылающими щеками, сорвалась со стула. Мольба мужа ничуть не смягчила ее.
— Да? Не отнимать у тебя Марту? — спросила она звонко. — А почему? По какому праву ты, который, как собака, заглядывал мне в глаза, когда я спасала твою любимую дочь, теперь требуешь, чтобы я от нее отреклась? А из-за чего бы мы теперь торговались, если бы я ей тогда не подала дигиталис, — ты-то в это время только слезы ронял, глядя, как она задыхается. Да, — говорила Роза все тем же высоким, кристальным голосом, — ты прав, я не любила твою дочь. — Она рассмеялась. — Не о чудных мгновениях она мне напоминала, о нет! Ты, несчастный, даже не знаешь, как страшна была моя нелюбовь и до чего меня могло довести отчаяние; твоя ангельская душенька от одной такой мысли мигом ушла бы в пятки. Да, не любила. А теперь люблю! Полюбила теперь. Потому что это была ошибка, — крикнула она вдруг, — потому что это не твой ребенок! Бог отомстил за меня.
Адам тяжело поднялся, мрачно, не поднимая головы, пробормотал:
— Почему это Марта не моя? О какой мести ты говоришь?
Ответ не заставил себя ждать:
— Почему не твоя? О какой мести? — Роза захлебывалась словами. — Так узнай же, святая душа: благодаря твоей дочери я поверила, что есть справедливость на свете. А и ты, если не солгал, должен свечу поставить справедливому богу за то, что он услышал твое покаяние и покарал тебя.
Она глубоко вздохнула. Адам выпрямился и смотрел на нее мигая, точно ослепленный солнцем.
— Адам, миленький, — Роза понизила голос, — а ты вспомни хорошенько тот вечер, ту ночь… Что ты тогда пожелал убить во мне? За что измывался над беззащитной? Марту на свет произвел — против кого? Вспомни…
Адам молчал.
— Тогда я тебе скажу. Музыку ты хотел убить. Для этого родила я тебе дочь. За что мне было любить ее, это чертово отродье, явившееся, чтобы погубить мою душу? Но дед мой выстоял под Сан-Доминго и из-под Сомосьерры в мундире вернулся — так и я: свою душу, хоть и не ангельскую и не раз поддававшуюся дьявольскому наваждению, не позволила опоганить. Я не изменила музыке. И была вознаграждена. Не знаю уж кто — твой ли добрый бог наградил меня за постоянство или попросту слепая судьба взялась за ум… Марта не станет сажать для тебя репу. У Марты голос, способный исполнить самую прекрасную музыку. Жизнь Марты будет моей жизнью, а не твоей, Адам.