— Ну и как? — допытывалась она. — Удалось тебе «фа»? Не жидко ли вышло? Подбородок опустить не забыла? А может, как вчера, слишком громко? Что сказал преподаватель?
Ее глаза пробегали по нотным линейкам, как по рядам телеграфных проводов в небе.
— Пойдем, пойдем, — тянула она Марту к фортепиано, — повторим все это, пока свежо в памяти.
Затаив дыхание, она выслушивала Мартин отчет, так и сияла от гордости, от надежды.
— Я нарочно не хожу с тобой, — говорила Роза, — потому что не хочу, чтобы ты слишком полагалась на меня: привыкай к самостоятельности. О, в опере я не смогу бегать за тобой по сцене!
Адам, покашливая, приоткрывал дверь, подолгу глядел в щелку. Роза гнала его:
— Не мешай, разве ты не видишь — Марта занята!
Гостиная, — как во времена Розиных концертов, — стала местом, недоступным для непосвященных.
Марта рвалась к отцу всем сердцем. Слыша, как он вздыхает, она спрашивала себя, не лучше ли было бы заниматься саженцами и семенами, чем без конца твердить на разные лады «ми, ме, мо, му». Она чувствовала, как зыбкий мир музыки, постепенно сближая ее с матерью, встает стеной между нею и отцом. Обычно она пользовалась любой оказией, чтобы побыть с ним наедине и поговорить на его любимые темы: о статье в газете, о дальних знакомых, об исторических книжках, о его детстве. Превозмогая скованность, она изо всех сил старалась вложить в слова как можно больше теплоты, тоном дать почувствовать свою любовь. Но с тех пор, как ею завладела Роза, Марте было все труднее разговаривать с отцом. Адам украдкой бросал на дочь подозрительные взгляды: да она ли это? Иногда его глаза выражали восхищение: вот сумела же девочка найти в себе талант, завоевавший Розу; иногда — обиду за то, что она ему изменила, перешла на «ту» сторону.
Роза — теперь — пугалась, если заставала их за разговором. Слова, с которыми она приходила, замирали у нее на губах, она нервно хватала или отодвигала какой-нибудь предмет с видом человека, которому нанесли неожиданный удар.
— Что это опять за тайные переговоры? — спрашивала она больным голосом.
Дружба дочери с отцом преследовалась и прежде, но тогда Роза делала это с холодным сердцем. Она бросала несколько ядовитых замечаний и уходила довольная. Завладев Мартой, втянув ее в круг своих очарований, она стала бояться, как бы не увели у нее ценную добычу.
— Что, уже надоело? — сверкала она в отчаянии глазами. — Лень посидеть, поупражняться как следует, к папочке прибежала жаловаться? А он и рад! — голосом, кипящим от возмущения. — Он торжествует, наш любящий папочка! Зачем дочери быть артисткой, возноситься над людьми, над миром, если легче и безопасней копаться в земле! Лучше кротом прожить жизнь, а не птицей! Лучше, лучше.
Роза ударяла кулаком о кулак, сжимала губы.
— Хорошо, — говорила она, задыхаясь от бешенства, — бери ее себе, делай из нее крота, мне все равно. Но ты… ты… — поворачивалась она к Марте, и лицо у нее пылало белым жаром, как солнце перед грозой, — ты еще когда-нибудь пожалеешь, пожалеешь… И будет поздно.
Марта не переносила скандалов. Ей хотелось подбежать к взволнованной матери, успокоить ее: «Да вовсе я не жаловалась, мы с папой говорили о «Фараоне» Пруса…» — однако самолюбие не позволяло. Она молчала, смотрела на мать злыми глазами, а когда Адам пытался что-то объяснить, дергала его за рукав.
— Оставь, папа, оставь, мама и так не поверит.
Устанавливался прежний порядок: отец с дочерью шепчутся по углам, и Роза — в ледяном облаке. В квартире снова веяло адскими сквозняками, за каждой дверью пугало, кресты оконных переплетов ждали распятых, каждый звонок звал на Страшный суд, старая мебель угрожающе трещала, небо набухало тайной.
Труднее всего было переносить тишину за столом. Роза ела медленно, красиво двигая своими большими кистями. Лицо — застывшее, чужое, холодное. Только челюсти работали, старательно разжевывая пищу, да в уголках рта время от времени вспыхивала искорка удовольствия. В перерыве между блюдами она сидела, опершись подбородком на сплетенные руки, закрыв глаза, и, казалось, дремала. Ни гримас, ни морщинок, никаких чувств, смертная тень отрешенности лежала на ее лице. Марта не могла отделаться от мысли, что происходит нечто важное, грозное, что завладевшая матерью непонятная сила вдруг, нарушая все физические законы, выхватит ее из-за семейного стола и поглотит. Казалось, душа Розы в самом деле готова была расстаться с бренным телом, слиться с этой гнетущей тишиной. И чем глубже она погружалась в молчание и оцепенение, тем большую обретала ценность, становилась чем-то единственно дорогим и желанным. Ее раздраженный голос терялся где-то в далеком прошлом, глядя на ее бессильно опавшие губы, трудно было себе представить боль, которую она умела причинить словами. Ресницы заслоняли свирепый блеск глаз, хищные пальцы расплывались в вечернем сумраке. Улетучивался гнев, исчезали капризы, — оставалось прекрасное видение, принадлежавшее больше миру сказок, чем мужу и дочери.
Марта шептала, едва осмеливаясь придвинуть к себе вазу:
— Может, хочешь компоту, мамусенька? А лампу можно зажечь?
Роза не отвечала. Однако через несколько минут движение челюстей возобновлялось, веки вздрагивали, и при свете лампы видно было, как Роза с удовлетворением гурмана проглатывает разжеванный кусок.
Марта вздыхала с облегчением — мать была жива, оставалась с ними. Впрочем, вскоре Роза вытирала рот, небрежно сбрасывала с себя салфетку и уходила, шумя платьем и напевая.
Чтобы разорвать заклятый круг, Марта, выдержав два-три дня, раскрывала фортепиано, раскладывала ноты и начинала разучивать арии. Нарочно. Не упражнения, не гаммы — именно арии. Спустя каких-нибудь четверть часа в глубине квартиры слышались нервные шаги, дверь распахивалась — в гостиной появлялась Роза.
— Прошу прекратить, — говорила она, — прошу не терзать мои уши. Можно, если угодно, быть садоводом, можно не признавать и не понимать музыку, но издеваться над музыкой нельзя. Такая фразировка — это издевательство. Если не умеешь спеть простейший пассаж, нечего браться за трели. Что это за трель? Иканье какое-то…
Тут она принималась передразнивать Марту. И делала это необыкновенно смешно, с обезьяньими ужимками, с детской непосредственностью. Виновница покатывалась со смеху. Роза прекращала спектакль, смотрела на дочь с мрачным укором и, оттолкнув ее, сама садилась за инструмент.
— Вот это прошу петь. Вот это, — тыкала она пальцем и соответственно интонировала упражнение. — И никакого паясничания. Довольно я от него натерпелась…
Официальный тон вдруг прерывался рыданием. Тогда Марта с неимоверным жаром начинала исполнять предписанные упражнения. Роза успокаивалась, оставляла свои «прошу», лишь изредка вскрикивала от раздражения или от восторга и не сводила взгляда с губ дочери, будто видела там источник чудес; наконец она закрывала фортепиано, обеими руками охватывала Мартину шею, страстно сузив глаза и сжав губы, глядела ей в лицо, — казалось, вот-вот задушит. Но Роза шептала только: