Зуана немедленно отдернула руку, точно прикосновение девушки обожгло ее.
— О, прости меня! — Голос девушки зазвенел, словно она удивилась ее удивлению. — Я… просто хотела показать… то есть…
— Что показать?
— То, что ты для меня сделала. Моя рука. Там, где я вчера обожглась патокой. Видишь?
И Зуана увидела. Точнее, не увидела. Потому что видеть было нечего. Тыльная сторона ладони девушки была чистой, кожа гладкой, без малейших признаков волдыря или ожога.
— Все зажило. Ни волдыря, никакой отметины там, где сестра Магдалена воткнула в меня свои ногти. Твоя мазь творит чудеса.
— Она не предназначена для ожогов. Я дала ее тебе, чтобы ты смазывала синяки после наказания.
— Так их тоже нет. — И лицо девушки осветилось, точно исцеление проникло значительно глубже кожи. — Правда, я совсем вылечилась.
Но Зуана больше не думала о мази. Вместо этого она снова видела лицо старой монахини, слышала ее странный, жемчужный голос: «Он велел мне передать тебе, что бы ни случилось, Он здесь и позаботится о тебе».
Слышала ли это сама девушка? Господи Иисусе, защити это дитя. Не возлагай на нее больше, чем она в состоянии вынести. Зуана, не привыкшая, чтобы молитвенное настроение находило на нее неожиданно, внезапно испугалась.
— Хватит. Некогда болтать, — сказала она резко. — Доделывай последние леденцы, а я пока начну их укладывать.
Девушка, даже если почувствовала отпор, ничем этого не выказала; опустив голову, она продолжала катать патоку.
Когда раздался звук полуденного колокола, Серафина первой встала со скамьи, вымыла руки в чаше, готовясь к церкви, вытерла их о свой передник, который сняла и аккуратно повесила на гвоздь, откуда взяла его раньше. Привычка. Заведенный порядок. Как быстро он вырабатывается.
— Да пребудет с тобой Господь, сестра Зуана, — сказала девушка, смиренно склонив голову, и привычное монастырское приветствие прозвучало в ее устах так, словно она пользовалась им всю жизнь, а не произнесла случайно впервые.
— И с тобой, послушница Серафина.
Теперь они могли разойтись. Однако девушка не спешила прощаться.
— Я… Мне кажется, я буду нужна на репетиции хора сегодня днем.
— Да. Я тоже так думаю. Желаю тебе всего наилучшего.
— Я… я не вернула тебе книгу. О лекарствах и соответствиях. Ты сказала, что я могу взять ее почитать, помнишь? Я принесу ее потом, если можно.
Зуана кивнула. Девушка сделала шаг к двери. И обернулась:
— Было так интересно. Я имею в виду книгу. Жалко, что я не научилась большему.
И она ушла, оставив Зуану в недоумении разглядывать то место на полке, где стояла книга, и думать, почему же хотя она хорошо помнит, как предложила девушке взять книгу, но совершенно не помнит, как та ее брала.
— Сестра Зуана? — Голос аббатисы мягок, они в ее покоях. — С тобой все хорошо?
— Что? О, да-да. Прошу прощения. Я просто задумалась.
— И устала. Я вижу. Озноба или ломоты в теле нет?
— Нет. Спасибо. Со мной все хорошо. Я просто устала.
— Точно?
— Да.
— Хорошо. Это хорошо. Пока другие больны, ты нужна нам здоровой. — Она умолкает. — Быть может, оказавшись так близко к сестре Магдалене во время ее… экстаза, ты тоже немного пострадала, а?
— Я? Нет-нет… Ну, разве что на время. Ее экстаз был очень… убедителен.
— В самом деле. Такие вещи — часть чудесной составляющей жизни всякого монастыря. Взять хотя бы сестру Агнезину, как ее временами трогает утренняя служба, — поспешно произносит аббатиса, словно речь идет о чем-то столь же прозаичном, как регулярная поставка соли.
Зуана молчит. По ее мнению, между этими двумя женщинами пропасть, и аббатиса в свою бытность просто сестрой Марией Чиарой наверняка бы с ней согласилась.
— А что же сама сестра Магдалена? Как она теперь себя чувствует?
— По-моему… по-моему, она умирает. — Зуана умолкает, вспоминая слезящиеся глаза старой женщины, ее лицо, кожу, пересохшую, как старое речное русло. Что ж, в конце концов, это ее мнение, и ничто не мешает ей высказать его… — Я хотела бы перевести ее в аптеку. Ей там будет удобнее.
— Как всегда, твоя доброта к ней достойна всяческого восхищения. Но, как тебе известно, Магдалена сама высказала желание оставаться в уединении и в этом пользуется полной поддержкой своей аббатисы.
Неожиданная резкость ее тона застает Зуану врасплох. Надо будет не забыть в своих молитвах попросить прощения за неявное непослушание. Она выпрямляет спину и чувствует боль, которая прошивает ее левый бок и ногу. Ну вот, стоило кому-то намекнуть, что она больна, и ей уже мерещится. Интересно, как мозг иногда проделывает такие вещи, заставляя тело чувствовать то, для чего у него нет никаких оснований. Ее отец мог бы кое-что рассказать и об этом, будь у нее больше времени для него… Возможно, этим объясняется владеющая ею усталость и чувство потери — ведь с того дня, как послушница появилась в ее жизни, все в ней переменилось, исчезло даже утешение от бесед с отцом.
Аббатиса внимательно смотрит на нее.
— Ты думаешь, что я жестока с сестрой Магдаленой.
— Я… я совсем об этом не думаю, — отвечает Зуана.
Теперь к списку прегрешений придется добавить еще и ложь. Бывают дни, когда в голову не приходит ни одной мысли, которая не содержала бы в себе зерно преступления. Даже следующая: о том, что она зря сидит здесь и тратит время на разговоры о вещах, изменить которые не в ее власти, когда у нее столько дел. Усилием воли она заставляет себя думать о происходящем.
— Может быть… Вообще-то да, мне это странно. Я хочу сказать, что все случилось так много лет назад, а теперь она кажется такой… — подыскивает слово Зуана, — такой безобидной.
Мадонна Чиара осторожно опускает свой стакан на маленький столик у огня, затем складывает ладони вместе и поднимает руки, кончиками пальцев касаясь губ. Будь на ее месте любая из монахинь Санта-Катерины, Зуана ни минуты не сомневалась бы, что она молится, но с аббатисой все не так просто. Она наблюдает за тем, как проясняются ее мысли, каковы бы они ни были.
— В истории сестры Магдалены есть еще одна глава, которой ты не знаешь. В этом нет ничего удивительного, ведь все случилось еще до твоего прибытия в монастырь, однако теперь тебе лучше знать. Несколько лет назад она ненадолго снова обрела в монастыре силу. Считается, что все прекратилось в ее молодости, со смертью второго герцога Эрколя, после которой никто из придворных ее, разумеется, больше не навещал, и она заперлась у себя в келье. Тем не менее, когда шум вокруг нее утих и ей стало лучше — ведь, несмотря на все посты, она была еще вполне сильной женщиной, — она начала снова потихоньку входить в жизнь общины, а тогдашняя аббатиса, добрая и смиренная душа, не нашла в себе сил остановить ее. Несколько месяцев спустя у нее снова начались припадки — что-то вроде паралича святости, похожего на то состояние у нее в келье. А один или два раза в церкви — всегда во время заутреней — ее ступни и ладони начинали кровоточить. Прямо посреди службы она могла развести руки, и все видели кровь, стекавшую из незримых ран у нее в ладонях. Те, кто видел это собственными глазами, говорят, что она ни разу не проронила ни звука, просто стояла, а по ее лицу текли слезы. Она ничего не говорила, помощи не просила, просто уходила к себе в келью и закрывала дверь.