И, кажется, Судьба уже поставила точку в последнем предложении жизни Дюмеля.
Ему тогда так казалось.
Ведь он спасся чудом. Одним лишь им? Или за него вступился Господь? Сохранил, потому что простил его связь с Лексеном? Или по другой причине? До сих пор Констан не нашел ответа ни на один из этих вопросов.
Так или иначе, он был благодарен Христу, что не дал заживо сгореть в пламени.
Но стоит ли благодарить того, кто, сея страх, взрастил в себе и сострадание? Того, кто внезапно протянул руку, случайно ощутил боль другого? Того, кто как охотничий зверь загонял в угол бессильного и однажды проявил милость?
Благодарить немца, фашиста, оккупанта?..
* * *
По ту сторону Булонского леса, в ближней коммуне располагались конюшни. Три загона по четыре стойла в каждом для молодых жеребцов. Их хозяин, глава фермерской фамилии, в мирное довоенное время самостоятельно выстроил помещения и, помимо привлечения коней в качестве тягловой силы на своих землях, сдавал животных в аренду для вспахивания почвы другим гражданам и для прогулок, перевозки крупной поклажи в недалекие городки и деревни. С приходом в столицу фашистов хозяйство фермера разграбили, разорили хлев и забрали почти всех лошадей для нужд и поддержки германского величия: каких-то животных перегнали на фронт, на других в упряжке из города вывозили убитых, на третьих немцы гнали по улицам Парижа, устанавливая свой порядок. Два загона были порушены, фермер не брался их восстанавливать: к чему — коней и так практически не осталось, денег на новых не имелось, сносить остатки стен — нет должной техники и лишних рабочих рук. В единственном, и то плохо сохранившемся хлеву, который тоже пытались разрушить, в стойлах гнули головы оставшиеся два коня: пепельный, возрастной, слепой на один глаз, подернутый серой непрозрачной пеленой, и молодой буланый, крепкий, но хромой на одну ногу, поврежденную при рождении, кость которой неверно срослась. Чувствовали ли животные душевную горечь своего хозяина, грустили по своим сородичам, если им была ведома эмоция разлуки, так или иначе с того времени, как они остались вдвоем, морды коней были печальны, головы опущены, а взгляд приобрел тоскливую меланхолию. Питались сеном, но жевали без удовольствия, потребление корма снизилось — деньги хозяйства уменьшились, цены выросли, пища превратилась почти в недоступную, пили мало. Но когда их выпускали из стойл, оба чувствовали свободу, будто снова наполнялись жизнью: тревога отпускала их, словно людей, и они в любую погоду вдыхали промозглый и жаркий, холодный и душный воздух своими широкими влажными ноздрями. Неспешно топтались, ходили по широкому кругу друг за другом, словно боясь, что стоит им только убыстрить шаг, как призрачное спокойствие спадет и они вновь окажутся загнанные в свои темные крытые каморки.
Они были красавцы, эти кони. И по вине и умыслу человеческому их окружил огонь.
* * *
Германские конные патрульные, обходившие объездную дорогу на западной окраине Парижа, возвращались в город. Одного коня, попавшего в яму и сильно ранившего две передние ноги, не удалось вытащить, пришлось застрелить. Немцы возвращались по тропе, ведущей в сад Булонь, мимо конюшен. Оставшийся без коня патрульный, шедший позади других, неся подмышкой уздцы и седло, крикнул товарищам подождать и завернул к дому фермера. Конные остановились поодаль и, пока ждали друга, разговорились. Через некоторое время их привлекли громкие и недовольные крики, доносившиеся из дома. Дверь хлопнула, отворившись нараспашку. Тяжело ступая, широко размахивая руками, вышел старик, отчаянно мотая головой, выкрикивая короткие слова на французском, и направился ко входу в конюшню. За ним следовал немец, всё еще держа подмышкой конное снаряжение, и в вытянутой в спину фермеру руке вскидывал несколько германских купюр. За немцем выбежали пожилая женщина, молодой человек и девочка — семья фермера. Они что-то кричали с мольбой в голосе, боясь приблизиться к фашисту. Достигший входа в хлев старик развернулся и встал, заслонив собой ворота к конюшне, прижавшись к ней и растопырив руки, будто в распятии. Он с требовательной злостью смотрел на немца. Тот что-то кричал, заметно нервничая. Фермер был непреклонен и, даже не понимая ни одного немецкого слова, ни за какие бы деньги, тем более чужие, вражеские, даже если ценные, не отдал последних своих жеребцов. За спиной немца остановилась семья старика: девочка плакала, женщина молила, молодой человек молча сжимал их в объятиях.
Патрульные на конях неспешно тронулись в сторону конюшни. Привлеченные криками, из ближних домов выглядывали в окна и выходили на порог французы, но тут же прятались обратно, увидев вооруженных фашистов.
Старик молча стоял и смотрел в глаза германцу, не двигался. Будто вызывал на поединок, в котором, был уверен, окажется правым. Он не отступит. Немец это понял. Поэтому, придерживая одной рукой седло своего застреленного коня, другой, свободной, он сдвинул автомат на ремне со спины и выстрелил в старика, не снимая оружия с плеча. Фермер не успел охнуть. Он лишь вздрогнул и упал на землю. В груди, на светлой рубашке остались входные пулевые отверстия. Женщина завопила, упав на колени, схватилась ладонями за лицо. Девочка разрыдалась и звала отца, потянувшись к нему обеими ручками. Патрульного, произведшего выстрел, раздражал этот семейный визг. Он развернулся и с гримасой ненависти наугад произвел выстрел в сторону людей. Молодой человек, сын фермера, предполагал, что фашист может расправиться и с ними. Поэтому успел встать перед матерью и сестрой и, обняв, закрыть их собой. Пуля вошла ему в плечо. Он упал в руки матери. Женские и девичьи крики превратились в вой.
Раздраженный, немец посмотрел на приблизившихся товарищей, которые переводили взгляды с него на убитого старика и его семью. Бросив под ноги седло, фашист, не оборачиваясь на рыдающих женщин и раненного мужчину, подошел к воротам конюшни, перешагнув тело фермера. Сжимаемыми в руках немецкими марками он осыпал тело старика. Затем сдвинул засов и толкнул ворота.
Они встретились взглядами: кони и человек.
Немец сразу приметил обширную пленку на одном глазу ближнего животного. Такой точно не нужен, больной. А вот второй жеребец казался здоровым.
Фашист шире раскрыл ворота и направился к стойлам. Лошади всколыхнулись и отпрянули от незнакомца дальше от калиток. Германец остановился перед крепким молодым, дернул дверцу и вошел к коню. Животное недовольно фыркнуло, а когда незнакомец захотел накинуть на его шею уздцы, испуганно заржало, топчась на месте, вжавшись в заднюю стену. Немолодой собрат почувствовал страх буланого и беспокойно заходил возле ограждающей их загоны стены, издавая глухие звуки, словно пытался спугнуть чужака.
Буланой вздыбился, махнув копытами в сторону немца. Тот отпрянул, выругавшись, заслонившись сбруей, и повторил попытку подойти к коню сбоку. Лошадь, видимо, разгадала его намерения и, не успел фашист второй раз накинуть ремни на шею, вылетела из стойла, припадая на одну ногу. Но жеребец не стал выбегать из хлева: он проскакал круг по загону, тихо и испуганно ржал. Увидев, что конь при беге хромает, фашист сплюнул на пол. Что за день: свой конь подох, этот, хороший с виду, хромой, старый ни на что не годен. Что за неудачи! Пропади всё пропадом!
Фашист зло зыркнул на молодого коня, мечущегося по загону, и старого, в упор смотревшего на него, немца, как на чужака. Германец высказал всё свое недовольство, прокричав в воздух, и спешным шагом покинул конюшню, на выходе зло пнув раскинутые руки лежащего на земле мертвого фермера.
Женский вой стоял в ушах: крики фермерской жены и дочери не прекращались. Все двери и окна в домах на ближней улице заперты, запахнуты, закрыты. Патрульные на конях молча смотрели на товарища, гневно и шумно вдыхающего воздух, нервно перебирающего в руках конское снаряжение.