– Гадаешь? – спросила его Марья.
– Да, – неохотно сознался дядя.
– Погадай мне.
Дядя наугад открыл страницу и прочитал вслух: «И прешед мало, паде на лице своем, моля и глаголя: Отче мой, аще возможно есть, да мимоидет от меня чаша сия обаче не якоже аз хоше но якоже ты». Ложась спать, Марья повторяла евангельские слова: «Да мимоидет от меня чаша сия». Пусть пройдет мимо нее золоченая клетка, подобная той, в которой попугай полтораста лет талдычил «Жрать!», а потом сдох то ли от отравы, то ли от старости. Ей хотелось на свободу, а выбор был между золотой и железной клеткой. Если завтра ее снова возьмут наверх, то до конца жизни придется сидеть взаперти под бдительным приглядом сотен глаз. Правда, будут откармливать, как того попугая. А не возьмут наверх, придется идти в монастырь, где шагу нельзя ступить без благословения суровой игуменьи. В голове мелькали несбыточные мечтания. Бежать бы с сыном боярским Петром Албычевым навстречу солнцу. Наверняка в тунгусском стойбище жизнь свободнее, чем в кремлевских чертогах. Или скрыться за китайской стеной, куда не дотянутся руки московских бояр. Она смеялась над глупыми девичьими мыслями. Ни осторожный казак Петлин, ни бесшабашный смельчак Албычев не осмелились бы увезти царскую невесту. Те, кто осмелился бы, давно посажены на кол, как атаман Иван Заруцкий. Она провела всю ночь без сна, а ее уста беззвучно шептали:
– Да мимоидет чаша сия!
Под утро она забылась тревожным сном. Ее разбудила мать, сказав побелевшими губами, что боярин уже едет. Наскоро умывшись, Марья вышла во двор. Перед воротами выстроилась вся родня. Трезвый отец, бледная мать, дрожавшая от волнения бабушка, которую поддерживали под локти сыновья. За воротами послышался малиновый звон колокольчиков, лязг сбруи и топот подкованных лошадиных копыт. Приехал боярин. Родня подтолкнула Марью вперед. Гаврила Хлопов отодвинул засов. Скрипучие створки ворот распахнулись. Во двор въехал возок, из которого грузно вышел Федор Шереметев. Достав из-за пазухи грамоту с висячей печатью, он провозгласил:
– Слушайте государев указ!
Боярин не стал зачитывать царский указ буква в букву, как сделал бы любой дьяк, а пользуясь положением ближнего к царю человека, передал содержание указа собственными словами, даже не сверяясь с грамотой. Он начал с того, что розыск обличил вину Бориса и Михаила Салтыковых, дворецкого и кравчего. Они государской радости и женитьбе учинили помешку, забыв крестное целование и государскую великую милость.
– А государская милость была им оказана не по их мере, – чеканил боярин. – Пожалованы они были честью и приближеньем больше всей братьи своей, но ту милость поставили ни во что, а только и делали, что себя богатили, домы свои и племя свое полнили, земли крали и во всяких делах делали неправду, промышляли тем, чтобы, кроме себя, никого не видеть, а доброхотства и службы к государю не показать.
Слушая боярина, Хлоповы и Желябужские радостно переглядывались и подталкивали друг дружку локтями. Никто и мечтать не смел, что двоюродные братья государя будут изобличены, и не просто изобличены, но сурово наказаны.
– И за ту измену дворецкий и кравчий повинны смерти. Но великий государь, снисходя к мольбам своей матери великой инокини Марфы Ивановны, положил все на милость и в тех воровских винах их простил, не велел казнить смертью, а указал лишить Салтыковых всех чинов и сослать в дальние деревни до государева указа. Поместья же и вотчины Салтыковых великий государь повелел отписать на себя.
– Ну, чья взяла, боярин кравчий? Будет знать, как спорить с дядей государыни! Так-то Господь гордым противится, смиренным же дает благодать! – не утерпел Гаврила Хлопов, от восторга хлопая себя по ляжкам.
Не меньшее ликование среди Хлоповых вызвали слова боярина, что старицу Евтинию, как главную заводчицу всей смуты, велено заточить в суздальский Спасо-Ефимовский монастырь. Падение Салтыковых неминуемо означало, что оклеветанную невесту должны вернуть наверх, а вместе с ней и всю ее родню. Наконец боярин заговорил о царской невесте:
– По розыску найдено, что Марья Хлопова совершенно здорова. Дохтур Бильс удостоверил, что ее хворь была пустячной, и она годна для государской радости и чадорождения. О сем ныне ведомо великому государю Михаилу Федоровичу всея Руси. Государь вельми утешен, что Хлопова здорова. Великий государь, царь и великий князь повелел объявить, что…
Боярин остановился, подчеркивая торжественность минуты, набрал в легкие побольше воздуха. Хлоповы замерли в сладком ожидании. Боярин громко провозгласил:
– Великий государь повелел объявить, что он Марью Хлопову в жены взять не произволит.
Бабушка Федора, ставшая в последние месяцы туговатой на ухо, в нетерпении переспросила:
– Ась? Произволит?
Взоры Хлоповых и Желябужских обратились к боярину в надежде, что он оговорился или они ослышались. Однако Федор Шереметев веско и отчетливо повторил:
– В жены взять не произволит.
Дворяне стояли, словно в воду опущенные. Царский указ разбил вдребезги все их чаяния и надежды. Марья не могла дать себе отчет в своих чувствах. Только что она шептала: «Мимоидет чаша сия», но слова боярина отчего-то полоснули ее по сердцу. По лицу матери катились слезы, отец стоял подавленный, дяди угрюмо молчали. Но сильнее всех горевала бабушка Федора.
– Как же так, Федор Иванович! – рыдала она. – Ведь в указе сказано, что государыня признана здоровой. Поделом наказаны супостаты, которые ее оболгали. Почему же государыню не произволят взять в супруги?
– Не мне о сем рассуждать, – отвечал боярин, – ибо на то бысть царева воля.
– Государя обманули. Видать, указ писан по подсказке старицы Марфы Ивановны. Она мстит за своих родичей Салтыковых.
– Не слышал твоих слов, Федора, и слышать не желаю! – Шереметев резко оборвал бабушку. – Ты должна смиренно покориться царскому указу. И более не называй свою внучку государыней. Отныне она не государыня, а дворянская дочь Марья Хлопова.
Марью Хлопову с бабкой оставили жить в Нижнем Новгороде. В ее положении ничего не изменилось. Только корма ей было указано выдавать против прежнего вдвое. Родню как ветром унесло на следующий день после того, как боярин Шереметев объявил, что государь не произволит взять Марью в супруги. Мать и отец тоже долго не задержались. Погоревали день-другой, потом мать засобиралась домой, говоря, что они упустили умолот, а нерадивая челядь без хозяйского пригляда растащит половину хлеба. Быстро собралась и уехала, погрузив в колымагу отца, запившего вмертвую от огорчения.
Марья осталась с бабушкой коротать долгие осенние месяцы. Навещала их только вдова Минина. Бывшая хозяйка усадьбы вернулась сразу же после отъезда дворян. Она поохала над разгромом, учиненным в саду, и деятельно принялась поправлять поломанное и вытоптанное. Марья чувствовала благодарность к вдове, не оставившей их с бабушкой в беде, подобно корыстным родственникам. Татьяна Минина была единственной ниточкой, связывавшей их с внешним миром по ту сторону глухой ограды, которая опоясала усадьбу на берегу Оки.