— Ах! дорогая, дорогая мамочка. От нее нужно все скрыть. У меня хватит на это силы. — И подозвала проезжавшего извозчика, но не для того уже, чтоб он ее свез к Сене. Она решила храбро вернуться домой и еще раз прибегнуть ко лжи, чтоб по крайней мере пощадить одно из тех лиц, которые любили ее. Всем прочим: де Пуаяну, Казалю, Габриелле, как много она причинила забот. — Снова лгать! — говорила она себе. — Господи! как много, много приходилось ей лгать с тех пор, как она запуталась в своих чувствах, точно в лабиринте. Но что значили эти упреки совести по сравнению с тем тяжким гнетом, который отныне будет терзать ее совесть? Усилия, которые ей пришлось делать, чтоб придумать для матери объяснение своего запоздания, имели, по крайней мере, тот хороший результат, что отрезвили ее от упоения любви и от безумия отчаяния, последовавшего за ним. Страдать теперь ей придется, пожалуй, еще сильнее от безвыходности положения, в которое она попала, но теперь это была боль определенная, ее можно обсуждать сравнительно спокойно, а не в том смятенном состоянии духа, когда человек, потерявши всякое самообладание, не умеет даже страдать с достоинством. Без особенного труда она нашла себе извинение перед матерью, не вызвавшее в старушке никакого сомнения, — так оно было просто и так подходило к бледному цвету лица, к поблекшим глазам и усталому виду ее дочери.
— Мне сделалось дурно на улице, — сказала Жюльетта, — когда я возвращалась пешком, чтобы пройтись немного, и меня внесли в аптеку. Я не позволила, чтоб вас предупредили об этом, боясь, что вы встревожитесь, дорогая мамочка, а вышло, что вы еще более измучились в ожидании.
— Только бы сейчас же застать доктора, — ответила г-жа де Нансэ, слишком испугавшись страдальческого вида дочери, чтоб заподозрить ее в чем-нибудь. — Бедное дитя, ты так расстроена, а все же подумала обо мне… Какая ты добрая. — Говоря так, она нежно ее обнимала, не подозревая, как Жюльетта страдала от ее чрезмерного доверия к ней.
— Но мне уже лучше, — ответила последняя, — пусть доктор приедет завтра утром, если ночью мне станет хуже… Я попробую отдохнуть.
— Да, поди приляг, — сказала г-жа де Нансэ. — А я беру на себя принять Габриеллу, которая заезжала три раза и обещала вернуться к 9 часам… Нужно ли ей передать что-нибудь от тебя?
— Нет, ничего, дорогая мама; объясните ей, что я вернулась, очень дурно себя чувствую и не могла остаться ее ждать. Я совсем ослабела.
В этом ей нечего было прибегать к обману. У нее достало сил, чтоб выдержать встречу с матерью. Но ни Габриеллу, которая будет говорить о Казале, ни де Пуаяна, особенно последнего, обещавшего зайти к 9 часам, она уже не смогла бы принять! Завтра, когда она вновь наберется сил, она будет снова владеть собой. В настоящую же минуту ей было необходимо остаться одной, хотя она знала, какие ужасные видения будут преследовать ее в эту бессонную ночь. Но ей уже не приходилось считаться со страданиями. Человек, переживающий такие страшные душевные бури, уподобляется солдату, который в пылу сражения не чувствует своих ран и даже не прячется от пуль. Жюльетте было необходимо разобраться в самой себе. Ее поступок был так непредумышлен, так неожидан, что ей нужны были часы и часы, чтобы допустить, что это — действительно совершившийся факт, что она отдалась Казалю! Как только она легла и осталась в темноте, к ней вернулось полное обладание своими мыслями; ею неотвязчиво овладело сознание, что она принадлежала Казалю, что это была сущая правда! Руки, которые она теперь, как больной ребенок, держала сложенными на груди, обнимали Казаля; уста, которые время от времени жалобно шептали только: «Господи, сжалься надо мной!.. Господи! Господи!» — горели от его поцелуев. Эти поцелуи еще и теперь, при одном воспоминании о них, разливали по всему ее существу страстный восторг. Что отуманило ее до такого забвения? Какая роковая сила привела ее к этому дому, к этой комнате, к этому неизгладимому моменту, когда она не смогла оттолкнуть человека, к которому пришла только для того, чтобы просить пощады! Перед ее умственным взором прошли одна за другой все картины пережитого дня: ее одинокая прогулка по аллее ее садика, приход Габриеллы, разговор с Генрихом, езда в карете и ее внезапная решимость ехать к Казалю. Невероятная быстрота, с которой совершилось ее падение, только увеличивала ее стыд, и она громко повторяла себе, с таким отчаянием в голосе, что он ей казался чужим:
— До чего я себя презираю! Как я себя презираю!..
Но презирать себя, мучиться угрызениями совести, проливать над собой слезы, подобные тем, которые проливают умирающие, всем этим можно искупить, но не уничтожить факта, который стоял тут, перед нею, со всеми своими немедленными последствиями. Завтра она увидит де Пуаяна. Как ей поступить? Она сознавала, что благороднее всего сказать ему всю правду, признаться в своем безумном увлечении и подвергнуться вполне заслуженному возмездию беспощадного оскорбительного разрыва. Она представила себе подробности этого признания, измученное лицо Генриха, его взгляд, в то время как она будет говорить, и с невыразимым ужасом она сознала, что хотя и изменила такому благородному сердцу, но эта измена не убила в ней ее болезненной чувствительности к скорбям этого человека! Мысль, что своею исповедью она так жестоко растерзает его сердце, заставила ее отказаться от своего намерения и сказать себе:
— Нет, я никогда не признаюсь ему в этом. — Разве нельзя было разойтись и без подобного признания? А разрыв с ним на этот раз был неизбежен, так как принадлежать одновременно двум было бы таким падением, до которого она никогда не дойдет. Нет, у нее не будет зараз двух любовников! Увы! А разве это не было так? Разве она не отдалась второму, не выяснивши своих отношений к первому? И тот, и другой не имели ли оба права сказать себе в это самое время: «Г-жа де Тильер моя любовница…»? При мысли о таком позоре она, чтоб оправдать себя перед собственною совестью, повторяла: — Меня смутила эта история с дуэлью. Я потеряла голову. Если б не грозившая опасность, я больше никогда бы не увидела Казаля. Никогда! Никогда!.. Но по крайней мере я помешала им драться! — А была ли она уверена в этом? И внезапно охвативший ее при этом панический страх окончательно сразил ее. Она так говорила, после обещания Казаля, как будто де Пуаян удовольствовался его извинительным письмом. А примет ли его де Пуаян? Без сомнения, он принял бы, если б она могла его повидать в 9 часов, как было условлено, переговорить с ним, покорить его своему влиянию. Но она отказалась от этого свидания. Уже сказывались печальные последствия ее измены. Если дуэль теперь состоится, она будет вдвойне виновна в ней. А дуэль состоится непременно. И, как обыкновенно бывает в подобных случаях, ее расстроенное воображение остановилось на предвидении самого худшего. К ней вернулись все ее тревога, к которым присоединился ужас сознания, что теперь дуэль произойдет между двумя ее любовниками, и в эту минуту она еще более дрожала за них обоих. Думая о Казале, она, несмотря ни на что, была охвачена трепетом упоения иным наслаждением, которое испытала в его объятиях; а между тем чувство к тому, которому она изменила, так глубоко пустило корни в ее сердце: сделав попытку вырвать это чувство, она еще сильнее почувствовала его живучесть. Она только усыпила его. Она так жалела де Пуаяна, причинив ему такое оскорбление, и так при этом мучилась упреками совести! Ах! как ненавистна, как преступна двойственность ее сердца. Но где найти силы победить ее в настоящее время, когда, после такой искренней борьбы, чтобы привести его к единству, она обратила в факты то, что таилось в самой глубине сердца. Все ее самые добросовестные старания привели только к чудовищному результату: теперь Казаль имел на нее такие же права, как де Пуаян. Как получить исцеление? Как даже понять самое себя? И она твердила: