Надобно было видеть, какой взгляд метнула на меня кузина при моем упоминании о ветрах, признаться, за все время нашего знакомства она ни разу не награждала меня подобным взглядом: в нем была такая гамма чувств, что я, откровенно говоря, подумал о душевном неспокойствии Полины. С нею явно что-то происходило и лишь после прочтения записок Павла Никитича мне стало ясно — что именно, а посему — вновь вскоре уступаю место г-ну Толмачеву. Встревожившись за свою кузину, я обратился к старушке Домне Васильевне — добрейшему существу, живущей в генеральском доме с незапамятных времен. Кажется, она была кормилицею самого Матвея Ильича, да с тех пор так и осталась при нем, нянчась с детьми и приглядывая по хозяйству, насколько хватало сил. Испуганно выслушав меня, она пожевала сухонькими губами и, шамкая, отвечала:
— Не знаю, батюшка, но воля твоя — присмотрю за Полинушкой.
— Присмотри, старая, присмотри, — наказал я, — да повыспрашивай ее, может, тебе и скажет. Не захворала ли чем или по женской части что приключилось?
Пообещав что-нибудь выяснить, Домна Васильевна удалилась, а я, довольный своей наблюдательностью и ловким ходом с назойливым в осуществлении своего брачного замысла дядюшкой, покинул кашинский особняк.
Писано П.Н. Толмачевым
Уж кажется, и не столь много времени миновало с поры моего отъезда к матушке, а я, признаться, порядком измотался: и то, посудите — вроде бы и недалече Рязанская губерния, но кто ж не знает, что собой представляют на Руси дороги в октябре! Имея всего две недели отпуска, хочешь не хочешь, а приходится поспешать! К тому же туда гнали меня дурные вести о здоровье драгоценной моей матушки, а обратно — желание скорее вновь свидеться с Полиной Матвеевной.
По приезде в нашу деревеньку я поистине испытал огромное облегчение: маменька пошла на поправку. Удар, сваливший ее с месяц назад, видать, был не столь страшен, а крепкий организм да ядреный октябрьский воздух Рязанщины сделали свое благое дело, разве что стала моя вечная хлопотунья Наталья Лукинична чуть медлительнее, да лицо с левой половины будто приморозило немного.
Побыл я в родных Калашах недолго — всего три дня, сходил на погост, поклонился могилкам батюшки и брата, выпили с матушкой в память их наливочки да заели клюковкой моченой, попарился в баньке — да и собираться пора! Матушка, конечным делом, поплакала, да более все для приличия. Что значит служба, она знала не понаслышке, и батюшка мой — отставной штаб-ротмистр, лихой кавалерист, и братец — давно приучили ее к порядку, надо — значит надо! Исполненный умиления от встречи с родными местами и радости от предстоящего свидания с Полиною Матвеевной, помчался я назад. С лошадьми, надо сказать, везло почти везде, но на полпути между Москвою и Петербургом пришлось застрять в каком-то богом забытом местечке почти на сутки. Лил проливной дождь, дорога превратилась в непроходимый кисель, смотритель, несмотря на все мои увещевания, божился, что лошадей покамест нет и взять их неоткуда, и я, чертыхаясь, вынужден был пройти в неопрятную, полную тараканов, правда, хорошо протопленную избу.
Кроме меня там располагались на ночлег еще двое штатских: пожилой уже толстяк, отрекомендовавшийся коллежским секретарем Панафидиным, и сумрачный господин небольшого росточка в бакенбардах, несколько страховидный и необщительный — видать, сильно тяготившийся вынужденным длительным ожиданием. Ни чина его, ни фамилии я поначалу не расслышал, да и не стал обращать на него никакого внимания, коли он вел себя такою букой. Я человек простой — ежели судьба свела нас вместе, так и нечего сетовать да на других бычиться! Велев смотрителю подать казенной, я разложил на столе заботливо упакованную маменькой снедь — буженинку, да пироги, да курочку копченую — и пригласил обоих присоединяться и выпить за знакомство. Панафидин не заставил себя ждать и, потирая пухлые ручки, с аппетитом принялся уписывать за обе щеки, а низкорослый отказался, правда, уже вежливее, так и оставшись лежать, заложив руки за голову, на лавке.
— Поди, на родине побывали? — с удовольствием жуя пирог с вязигою, спросил Панафидин. — Все у вас, подпоручик, домашнее, только домашнее бывает столь вкусно!
Я не стал отпираться и поведал о своем счастливо закончившемся приключении, краем глаза замечая, как сумрачный господин, заслышав мой рассказ про матушку да про краткую мою деревенскую жизнь, приподнял голову, вроде как прислушиваясь. Наконец он, видать, не выдержал — голод-то не тетка! — и тихо попросил разрешения подсесть, извинившись за свой первоначальный отказ, ссылаясь на скверные вести о сильно захворавшей в Петербурге матери, отсутствие писем от жены и, как следствие, дурное расположение духа. Я, разумеется, извинения принял и налил ему стаканчик брусничной настойки, также подложенной драгоценной моею Натальей Лукиничной, еще раз справившись об его имени-отчестве.
— Пушкин, сочинитель, — испытующе глядя на меня, произнес господин.
— Господи, Александр Сергеевич! — ахнул я. — Да как же это? Вот это встреча! Да мне никто не поверит, что мы с вами вот этак, в какой-то дыре запросто встретились!
— А я тоже вас читывал, да и супруга моя тако же, — с удовлетворением складывая ручки на животике, сыто протянул Панафидин. — Хорошо пишите, бойко, но, признаться, не со всем я согласен…
— Позвольте узнать, с чем именно? — живо обернулся к нему Пушкин, и я заметил, как зажглись в его темных глазах недобрые искорки.
— Да вот, извольте, хоть бы «Евгений Онегин», — охотно пояснил ровным голосом Панафидин. — А чем дело-то кончилось? Ничем, фуком! Да еще и целую главу пропустили… Ежели произведение не готово, так зачем его издавать, людям голову морочить? Вот, к примеру, ежели у меня отчет или доклад не готов, уж я его начальству не понесу… А супруга моя также заметила давеча, что, мол, стихи последние у вас — хуже, чем раньше! А она у меня издавна тягу ко всему поэтическому имеет…
— Да как же вы, сударь, можете судить о том, в чем ни на грош не смыслите, — возмутился я, видя, как Пушкин все более темнеет лицом, слушая отповедь бестолкового чиновника. — Господин Пушкин — первый поэт России! Я, признаться, немного читал ваших произведений, Александр Сергеевич, но уже из этого составил себе самое значительное представление о таланте вашем и не позволю затаптывать его первому попавшемуся!
— Благодарю вас, подпоручик. — Пушкин, горько улыбнувшись, сдержанно положил свою небольшую, но крепкую руку поверх моей. — Но в том-то и беда моя, да и всех поэтов, что каждый почитает своим долгом судить труды мои точно так же, как судит игру дешевого провинциального комедианта.