Мария готова была любоваться этим спектаклем вечно, как вдруг… укол в руку и удар сапогом в коленную чашечку помогли Корфу свалить противника! Острие шпаги затрепетало у самого горла распростертого Сильвестра, а барон, пригнувшись, еще слегка задыхаясь, выкрикнул:
– Я знаю! Я догадался! Вы сделали это по воле моей жены! Она ждет моей смерти!
Запрокинутое лицо Сильвестра от его слов побелело так, словно именно эта неожиданная догадка, а не шпага, каждую минуту готовая пронзить ему горло, была для него самым страшным.
– Нет, – прохрипел он. – Нет…
– Нет? – усмехнулся барон, отведя шпагу, он схватил противника за грудки и рывком поднял с каменных плит. – Я не страдаю болезнью нашего времени – легковерием. Это задумала она, а значит…
Он не договорил.
Стрельчатое окно распахнулось, но за ним никого не было видно. Однако барон не мог отвести глаз от этого темного провала, в котором вдруг возникла узкая женская рука и, как бы прощаясь, взмахнула белым платком…
Взмахнула – и исчезла. И вновь непроницаемая тьма за окном. И воцарилась тишина. Лишь покосившаяся створка слегка покачивалась на ветру, издавая едва слышный тоскливый скрип.
Барон отпрянул, на мгновение оказавшись во власти неодолимого ужаса, – не зная, что от окна только что отпрянула и замерла, вжавшись в стену, до смерти перепуганная и его прозрением, и собственной смелостью Мария.
Сильвестр, однако, не зевал: вмиг оказался на ногах и ринулся в бой. Потеряв голову, решив мгновенно покончить с врагом, в котором он теперь видел только низкого, бесчестного наемника, Корф в ярости взмахнул шпагой, как двуручным мечом… Сильвестр сделал глубокий выпад – и его рассчитанный удар пронзил правое плечо Корфа.
Мгновение барон стоял, чуть покачиваясь, потом грянулся навзничь. Сильвестр успел вырвать шпагу из его плеча и тяжело перевел дух, недоумевая, что же так напугало барона, что помогло одержать, казалось бы, уже недостижимую победу. Да, он явно недооценил своего соперника и за это чуть не поплатился жизнью! Но теперь он хоть на малую толику, а искупил свою невольную вину перед баронессой.
Довольно улыбаясь, Сильвестр обмахнул ладонью потный лоб и невольно поднял глаза. Прямо перед ним было распахнутое окно, в которое высовывалась некая дама с выражением ужаса на смертельно бледном лице…
Это уж было слишком для напряженных нервов маркиза! Он без чувств рухнул на раненого Корфа, и, глядя на два распростертых тела, Мария наконец-то поняла, что забыла предупредить Сильвестра о своем появлении в окне, а значит, он тоже принял ее за привидение!
Ведущая роль в следующей сцене задуманного Марией спектакля принадлежала Ивану Матвеевичу Симолину. Право слово, она не ожидала встретить такой склонности к авантюрам у этого невысокого, полноватого, облеченного немалой властью человека. Но он высоко ценил Корфа; ему нравилась Мария; он негодовал на судьбу, воздвигшую между этой парой неодолимые преграды, а пуще – на людей, сии преграды усугубляющих; наконец, он вполне оценил степень опасности, грозящей барону в его доме, – и устроил такую сцену генерал-лейтенанту полиции Марвиллю, уверяя, что на русского министра Корфа было совершено покушение наемными убийцами (всякие улики, могущие указать на дуэль, были своевременно уничтожены), что ни у Марвилля, ни у кого другого не могло возникнуть ни малейших сомнений в искренности этой le sublime du galimatias[90]. И решено было, что раненому дипломату лучше находиться под надежным присмотром в посольстве своего государства, чем дома, где его может подстерегать опасность.
Однако Марии казалось, что Симолину сладить с Марвиллем и общественным мнением было гораздо проще, чем ей со своими домашними: графиня Евлалия Никандровна ни с того ни с сего устроила жуткую свару, позоря племянницу за то, что та не желает печься о муже. Пусть Корф и пренебрегал ею все пять лет их брака, однако же он дал Марии свое честное имя, она жила безбедно и свободно (кому интересно, что она предпочла бы сладостные узы любви этой свободе!); и просто неприлично с ее стороны допустить, чтобы ее мужа, с пустячной раною, держали при посольстве, словно бездомного! Безобразие! И так далее, и тому подобное, и снова, и сызнова!.. Тетка просто-таки буйствовала, а Мария втихомолку поражалась: да неужто же для этой старой, опытной, мудрой дамы столь важно соблюдение каких-то несусветных приличий?!
Не менее непредсказуемо повела себя и Николь. То есть она вообще никак себя не вела! Она засела в своей комнате и вовсе не выходила оттуда, едва отведывая приносимые ей блюда. Сначала Мария решила, что Николь предается скорби в своем уединении, однако как-то раз, гуляя в саду, подняла невзначай голову и увидала Николь, из-за шторы своего окна украдкой подсматривающую за баронессой. Она тотчас отпрянула, однако Мария успела заметить выражение ее лица – и мигом поняла загадку затворничества Николь: страх.
Она боялась! Она чего-то смертельно боялась – но чего? или кого? не Марии же? Или Корф успел поделиться с ней своими подозрениями, и теперь Николь видела именно руку баронессы в тех напастях, которые обрушились на Корфа?! Понятно: сперва яд в янтарном бокале, потом предательский удар шпагою… Осознав ход рассуждений Николь, Мария почувствовала себя кем-то вроде знаменитой в XVII веке маркизы Марии-Мадлен де Бренвилье, которая со своим любовником, кавалером де Сент-Круа, вызнала у некоего итальянца Экзили тайну приготовления страшного яда, которым и отравила своего отца, двух братьев и двух сестер, дабы присвоить все их состояние. Этот яд получил название «порошок наследства», и, вспомнив сию жуткую историю, Мария невольно призадумалась относительно истинной роли и намерений Николь в доме барона Корфа. Даже страх ее увиделся в несколько ином свете! Неведомая Евдокия Головкина не могла не иметь своего человека там, где жила пара, от которой она мечтала получить немалое наследство! Почему этим человеком не могла оказаться Николь?
«Порошок наследства…» Мария пришла в полное смятение. А вдруг Николь и есть отравительница?
Она пыталась обуздать свое разгоряченное воображение, но мысли одна ужаснее другой лезли в голову. Что скрывать, она боялась, по-прежнему боялась за Корфа, и даже отдельные покои во втором этаже на улице Граммон, куда вход дозволялся только сиделкам-монахиням из монастыря Святой Женевьевы и, конечно, самому Симолину, не казались ей достаточно надежным убежищем для Корфа.
Ночные бдения у постели раненого обыкновенно брала на себя добрая знакомая Марии, хорошенькая скромница Анна-Полина. Ее руки были заботливы и легки, ее шаги неслышны, и Корф не понимал, почему именно в дежурства Анны-Полины, ровно в полночь, посещает его одно и то же видение, которое он не мог приписывать ничему иному, как горячке, бреду. Видением тем была высокая дама, вся в белом, с закрытым лицом, которая неслышно возникала у постели Корфа и подолгу глядела на него своими неразличимыми под густой белой вуалью очами, изредка вздыхая, словно с трудом подавляя рыдание, и медленно, плавно, как бы прощаясь, поводя в воздухе белым кружевным платком…