В ответ — молчание.
— Мнимая царапина на камне проступает тут отчетливо. Завтра, при дневном свете, мы можем полюбоваться в лупу на красивую мужскую голову… А вот внизу и число, подчеркнуто два раза: «Писано 10 сентября».
Он на мгновение закрыл рукой глаза, а потом развернул бумагу.
— Она мне адресована! Мне! — воскликнул он, чрезвычайно взволнованный.
Подойдя ближе к лампе, он громким голосом прочитал содержание записки.
Сначала умирающий объяснял, что вследствие своей физической и умственной слабости он находился как бы в плену у своего брата и у священника. Хотя его и уверили в измене индианки, он все-таки хотел упомянуть о ней в своем духовном завещании; но они всеми средствами препятствовали ему в этом. Даже доктор был подкуплен ими и просьбу его — пригласить следственную комиссию — называл лихорадочным бредом. В такие минуты все старались описывать ему в самых черных красках проступок и нравственное падение отвергнутой женщины, преступность его прежних отношений с ней, и он, тревожимый галлюцинациями, сильно ослабевший, покорялся им… Но потом он узнал, что был бессовестно обманут ими, что у него есть сын, существование которого от него тщательно скрывали. Он знал еще, что брат его преследовал любимую им женщину, воспылав к ней неистовой страстью, и хотел лишить ее всякого наследства, чтобы заполучить несчастную хоть таким способом. Его окружали одни негодяи, не нашлось ни одного человека, которому было бы знакомо чувство сострадания. В минуты отчаяния он вспомнил о своем юном племяннике «с пылкой буйной головой, но с великодушным сердцем». Ввиду приближающейся смерти, ежечасно ему угрожающей, он обратился к нему со своей последней просьбой. Он считал своей обязанностью смыть пятно с репутации индианки — пятно, которым заклеймила ее клевета: никакая она не баядерка и была чиста и непорочна, когда согласилась стать его подругой. Затем он признавал маленького Габриеля своим сыном и заклинал племянника взять под свое покровительство обоих несчастных, помочь им предъявить свои права, чтобы получить третью часть наследства. Он очень хотел, чтобы ребенок носил его имя… Лен, эта преданная душа, должна была лично вручить племяннику эту записку, достоверность которой дядя засвидетельствовал тем, что тотчас же после приложения печати передал перстень с изумрудом своему «развращенному» брату, предавшему его.
— Прекрасно! Прекрасно! Нечего сказать, лестной характеристики удостоил меня этот «господин бродяга»! Достойная благодарность за все бессонные ночи, которые я провел у его постели, ухаживая за ним во время его болезни! — сказал гофмаршал, при этом у него нервно подергивалось лицо, между тем как Майнау прятал бесценный документ в боковой карман. — Он до самой смерти был бесхарактерным человеком и растаял, слушая сплетни двух лживых женщин… Но вот что больше всего бесит меня: эта коварная Лен хотела провести меня!
Майнау подальше отошел от гофмаршала, стараясь показать, что не имеет ничего общего с этим «благороднейшим и честным представителем своего рода».
— Могу ли я завтра же, как уполномоченный моего дяди, Гизберта фон Майнау, передать это в суд? — спросил Майнау, указывая на свой боковой карман.
— Не торопись, мы еще подумаем… У нас тоже есть кое-какие документы. Посмотрим еще, кто победит: ты со своею запиской, или церковь с документом, который лежит в ящике стола редкостей? Придворный священник еще здесь, а это не такой свидетель, как Лен… Гм! Мне кажется, злополучная записка, которую ты поместил у самого сердца, обойдется тебе дороже, нежели ты думаешь… А пока обрати внимание на свою супругу! Недостойная интрига, которую она с таким наслаждением разыграла здесь, произвела, кажется, и на нее довольно сильное впечатление.
Еще во время чтения Майнау Лиану сотрясала нервная дрожь. Ей казалось, что комната наполнилась подвижным, красным, как кровь, туманом, в котором прыгало искаженное лицо гофмаршала… Потом в глазах у нее совершенно потемнело. С бессознательной улыбкой протянула она обе руки к Майнау, и едва он принял в свои объятия молодую женщину, как она с тихим вскриком лишилась чувств… Через пять минут летел в город экипаж, чтобы привезти докторов для серьезно занемогшей владетельницы Шенверта.
Над Шенвертской долиной стояли ясные осенние дни. Теплый воздух был пропитан ароматами резеды и созревших плодов; дикий виноград густо заплел серую стену башни и величественные колонны открытых галерей.
В двух окнах нижнего этажа были задвинуты голубые шторы; одно окно было отворено, и ароматный послеполуденный воздух, врываясь в комнату, колебал тяжелые шелковые шторы и время от времени узкий луч света проникал в голубоватый полумрак комнаты, играя на золотистых волосах, рассыпавшихся по белой подушке… Не одну неделю длилась ожесточенная борьба между жизнью и смертью в этой изнуренной, бессознательно лежавшей в постели молодой женщине… Но со вчерашнего дня доктора стали надеяться на выздоровление, и вот теперь, когда дрожащий солнечный луч коснулся спокойно дышавшей груди, поднялись темные ресницы и большие серо-голубые глаза бросили первый сознательный взгляд, который остановился на муже, сидевшем в ногах кровати. Это было его постоянное место с тех пор, как он принес сюда бесчувственную Лиану; тут впервые за всю свою веселую, беззаботную жизнь испытал он невыразимую тревогу, которая заставляет нас желать себе смерти у постели больного, потому что сердце разрывается при виде страданий дорогого существа и кажется, что с последним его вздохом наступит вечная ночь.
— Рауль!..
Разве мог он подумать, когда в церкви Рюдисдорфского замка с таким равнодушием услышал «да», произнесенное этими устами, что в скором времени один слабый звук, слетевший с них, заставит его сердце затрепетать от блаженства!.. Он взял маленькую ручку жены, покрыл ее поцелуями и приложил палец к губам. Лиана обвела взглядом комнату, и глаза ее радостно заблестели: от стола к ней направлялась, держа ложку с лекарством в руке, некрасивая девушка с покрытым веснушками лицом и жесткими огненными волосами — то была Ульрика! Еще в ту страшную ночь Майнау вызвал телеграммой ее сестру, и эта девушка с решительным характером и сильной волей, с сердцем, преисполненным нежности и материнской любви к его молодой жене, сделалась его другом, его опорой. Никто, кроме нее, не смел приближаться к Лиане. Нелегко ей было заботиться об этих двоих, но Ульрика с радостью делала это.
И Майнау, и Ульрика знаками просили больную не говорить, но она улыбнулась и прошептала: