– Ансельмо, – вдруг произнес Козимо, не отрываясь от панорамы города, – налей себе тоже чашку чаю. Ты пришел, чтобы попытаться вывести меня из меланхолии?
– Я знал, что найду тебя здесь. – Ансельмо порывисто подошел к креслу и налил себе из чайника в одну из тонких чашек ароматный напиток. Жасминовый чай. Еще один признак депрессивного настроения Козимо. Этот чай он пил исключительно в состоянии уныния и тоски. – Ты ведь любишь это место у окна, откуда открывается дивный вид на город.
– Да. И еще люблю это удобное кресло. Оно гораздо удобнее, чем все стулья, которые у нас были раньше. Я глубоко погружаюсь в него и чувствую себя таким же защищенным, как во чреве матери.
Он замолчал, чтобы сделать глоток из чашки, и Ансельмо быстро взглянул на него. На лице Козимо промелькнула улыбка, хотя и мимолетная и едва уловимая, однако Ансельмо почувствовал облегчение. Эта улыбка означала свет в конце туннеля. Быть может, на сей раз меланхолия не так цепко держала его в своих лапах.
– Скажи, Ансельмо, ты тоже видишь крыши такими, какими они были когда-то? Ты слышишь громыхание повозок на улицах, ощущаешь запах нечистот, притягивающий к себе крыс в переулках? – Он закрыл глаза и потянул носом, будто и в самом деле почувствовал тот средневековый запах.
Ансельмо передернуло. Некоторых вещей из далекого прошлого недоставало даже ему, но зловоние, исходившее от отходов, медленно гниющих в сточных канавах, явно не относилось к их числу. Однако он промолчал. Столетия, прошедшие с тех пор, многое преобразили. Быть может, кто-то мог тосковать даже по гнили и разложению, если ему не приходилось жить среди этого.
– За эти века многое переменилось, Ансельмо. Почтенные семейства исчезли. Многие палаццо, в которых я когда-то бывал в гостях, уже давно снесены либо так перестроены, что их невозможно узнать. Целые кварталы тоже неузнаваемо изменились. Город разросся. Там, где раньше стояли хижины ткачей, теперь под своды вокзала въезжают поезда. А там, где пасли наш скот, нынче высятся небоскребы.
Ансельмо пожал плечами:
– Ну и что? В конце концов мир преображается и развивается. Многое из того, что нас окружало, вряд ли достойно сожаления. А кое-что осталось неизменным, – произнес он с улыбкой. – Вот, к примеру, собор Санта-Мария дель Фьоре. И другие церкви. Понте Веккьо – Старый мост. Даже многие из старых зданий сохранились и стоят по-прежнему. Вспомни палаццо Медичи-Риккарди. Оно...
– Теперь там музей, – раздраженно перебил его Козимо. – Другие дома и церкви из тех, что ты упомянул, тоже постоянно перестраиваются. Инженеры-строители и реставраторы должны охранять и лелеять их, чтобы они не пришли в упадок. – Он горестно вздохнул. – Иногда я чувствую себя таким же домом. Пусть фасад покрашен заново, но все нутро, сердце – старое и прогнившее, изъедено плесенью и червями-древоточцами, жалкие остатки давно забытой эпохи. – Он медленно покачал головой. – Нет, Ансельмо, человек воистину не создан для вечности.
Ансельмо глубоко вздохнул и ничего не ответил. Тут он был полностью согласен с Козимо. Жизнь человека не задумана длиться вечно. Но какой смысл терзаться из-за этого? У них не было другого выбора, кроме как признать вечность. По крайней мере, пока еще не было.
Козимо задумчиво повертел чашку в руках и провел указательным пальцем по искусно выполненной глазури.
– Этот сервиз принадлежал одной из моих племянниц, может, ты еще помнишь ее. – Ансельмо кивнул. Как он мог ее забыть? – Я прекрасно помню, при каких обстоятельствах она получила в подарок этот сервиз. Ей тогда исполнилось пятьдесят. Перед моими глазами до сих пор стоят ее надутые от чрезмерных восторгов губы и сияющие от радости глаза. Как же она любила этот сервиз! Она так привязалась к нему, что даже на смертном одре попросила камеристку поставить его рядом на подносе, чтобы в последний раз полюбоваться им. Сколько ей было лет, когда она умерла? Восемьдесят три? Или восемьдесят пять?
– Восемьдесят шесть.
Козимо отпил еще глоток и с досадой покачал головой:
– А я забыл. Честно говоря, я не могу даже вспомнить ее имя.
– Это не мудрено, Козимо. Ведь столько лет прошло...
– Не только в этом причина, Ансельмо. На протяжении всех этих лет я вырастил и похоронил такое количество племянниц, в том числе внучатых и правнучатых, что едва могу отличить одну от другой. С годами их становилось все меньше. И под конец я остался один. Последний из когда-то славного рода Медичи. Некоторых представителей моей фамилии историки хотя бы удостоили пары строк упоминания в энциклопедиях. А все остальные, среди них и Франческа, превратились в пыль... и горстку отрывочных воспоминаний, застрявших в мозгу преданного проклятию, которому, по сути, уже давно нечего делать на этом свете.
– Козимо, это...
Не желая слушать, Козимо отмахнулся и принялся нежно поглаживать чашку. Он ласкал фарфор, словно живое существо, и на его лице отражалась боль, которую он явственно испытывал при этом.
– Просто их было слишком много, Ансельмо. Слишком многих я пережил за все эти годы. – Он вздохнул. – Когда они были живы, я не очень-то ценил большинство из них. Хочешь, я открою тебе одну странную вещь? С каждым днем, прошедшим со дня их смерти, я все больше грущу о них. Мне недостает их общества, когда-то нагонявшего на меня страшную тоску. Я тоскую даже по их узколобости и непроходимой глупости, по их скучным разговорам, которые всегда вертелись исключительно вокруг денег и их эффективного приумножения. Теперь их нет, все давно превратились в прах. И мое место там, я должен быть среди них. Нам обоим пора быть среди них.
Ансельмо стиснул зубы и сжал кулаки. Огромным усилием воли он подавил в себе желание выбить у Козимо из рук чашку и вместе со всем остальным сервизом превратить ее в груду осколков. Однако ему удалось сдержать себя. Вместо этого он осторожно взял чашку у Козимо и присел на корточки перед креслом, чтобы тот мог видеть его лицо, не поднимая глаз.
– Козимо, ты не должен допускать, чтобы хандра и мрак завладели твоим разумом и сердцем. Это всего лишь минутный каприз, который посещает тебя каждый год, печальный отголосок празднества. И это пройдет, как уже проходило много раз. Тебе всего лишь не нужно противиться этому.
Козимо посмотрел на него. Взгляд его был так безутешен и безнадежен, что у Ансельмо комок подступил к горлу.
– Быть может, ты и прав, Ансельмо. Но я устал, – он протер глаза, – безумно устал. Я мечтаю о тишине и прохладе, о покое и безмолвии склепа. Не знаю, сможешь ли ты меня понять. Не знаю...
Ансельмо выпрямился. Разумеется, он мог понять Козимо. Несмотря ни на что. Хотя его собственная жизнь была далеко не безоблачной, ему часто приходилось переживать тяжелые времена. Целую неделю он как-то был прикован к позорному столбу за то, что его поймали на воровстве. Однажды его приемные отцы до полусмерти отдубасили его за то, что принесенная им краденая добыча была меньше, чем они ожидали. Бывали дни, когда он от голода не держался на ногах, а его внутренности сморщивались в болезненный комок. Но он не унывал и не сдавался. Он боролся, пока не вырос и не пошел собственной дорогой. Стал вором, не зависевшим ни от кого, кроме самого себя. И он вовсе не собирался сдаваться теперь. Все они – его приемные папаши, безжалостные судьи, жирные купцы, предпочитавшие выбрасывать остатки пищи в канаву, нежели накормить голодных нищих под своей дверью, – все они сгинули и истлели. А он жил. Сейчас. Здесь. Прошлое было позади. И только настоящее что-то значило. Только дни, которые им еще предстояло прожить, независимо от того, сколько их осталось.