Дощечки, из которых была сооружена морда, щелкали в такт уродливым прыжкам «козы», которая голосом Соловья-разбойника визгливо и громко выкрикивала:
Ах, коза, ах, коза,
Лубяные глаза!
Тили-тили-тили-бом,
Загорелся козий дом!
И еще раз, и опять, и снова…
Бог весть чем так оскорбили эти слова медведя, но он вдруг возмущенно ахнул почти человеческим голосом. «Коза» же не унималась и наглела все больше. Медведь огрызался и пытался отмахнуть ее лапою. А потом… потом вдруг начал приседать, и притопывать, и приплясывать, словно был обучен и всю жизнь ходил с сергачом.
Это было так нелепо, так чудовищно-смешно, что Елизавета только и могла, что бессильно взвизгнула, а полуочнувшийся Потап Спиридоныч, лежа рядом с ней, корчился, сотрясался всем телом, шлепая себя по бокам и выхаркивая смех вместе с остатками воды, так что получалось какое-то несусветное бульканье.
Налетела всполошенная этим шумом воронья стая. Грай поднялся от земли до небес! Он-то и спугнул зверя, вновь разъярил его. Медведь вдруг угрожающе взревел и бросился вперед так стремительно, что «коза» едва успела увернуться.
Остановить медведя было уже невозможно. Игра окончилась. Теперь это был не смешной увалень, а сгусток такой злобы, что каждый удар его огромной лапы мог оказаться смертельным. Смертью мерцали маленькие глаза, смертью сочилась ощеренная пасть…
И Вайда сразу понял это. Он что-то повелительно крикнул «козе», и Соловей-разбойник, на рубахе которого повисли пять рваных полос – следов медвежьего гнева, послушно метнулся в сторону. В тот же миг Вайда схватил сломанную оглоблю и швырнул ее в зверя, отвлекая его.
Медведь взвыл от боли, круто развернулся и бросился на цыгана.
Тот отскочил, замер, ловя удобный момент. Широкий, тяжелый, обоюдоострый нож, привязанный к запястью сыромятным ремешком, блеснул в его руке.
Медведь набычился и тяжело дышал, свирепо роя землю.
Единственный глаз Вайды загорелся каким-то странным огнем, губы приоткрылись, испустив истошный вопль… Молнией он бросился вперед и, заслонив лицо левым локтем, оказался под рухнувшим на него зверем.
Медведь взревел, рванулся… и затих. Набежал Соловей-разбойник, оттащил убитого одним ударом зверя, которому проворный, как бес, цыган угодил прямо в сердце, помог сотоварищу встать.
Вдруг Елизавета услышала какие-то странные, хлюпающие звуки. Она испуганно обернулась и ахнула, не поверив глазам!
Потап Спиридоныч сидел рядом с нею, как огромный мокрый куль, и громко, горько всхлипывал, утирая кулаками лицо и шепча:
– Чертов цыган! Какого медведя сгубил, какого красавца!
Задумав сбыть с плеч надоевшую, унылую жену (отлучить ее от себя иначе граф не мог: всякий развод утверждался Синодом, а этот брак, придуманный императрицею, и вовсе был неразрешим ни по законам церковным, ни по светским уложениям, только смерть могла разорвать сии узы), Строилов решил добиться своего не мытьем, так катаньем и все рассчитал правильно, да промахнулся в одном: крепко рассердил Потапа Спиридоныча Шумилова, враз превратив сего многопудового добродушного приятеля в столь же многопудового непримиримого врага.
Потап Спиридоныч вовсе не был так глуп, как казалось на первый взгляд; вдобавок умел разбираться в людях, а натуру имел пылкую и рыцарственную. Еще там, на волжском берегу, рядом с тушею медведя, на которую он старался не смотреть, Шумилов выслушал торопливую исповедь Елизаветы о ее семейной жизни и преисполнился страшной ярости. Он сразу понял, что графу Строилову во что бы то ни стало хотелось развязать себя от опостылевшей жены. Изобретательная жестокость Валерьяна была невообразима этим простым, добрым умам и показалась Шумилову нечеловеческой. И когда Елизавета, поведав обо всем, что ей привелось испытать в Любавине, всхлипнула напоследок:
– Божусь вам, что сил моих недостанет к перенесению новых мерзостей! – Потап Спиридоныч показал себя подлинным философом, ответив:
– Может быть, самая жестокость вашего мужа делает вас сильной и добродетельной!
На это Елизавета только расплакалась. Так, значит, она должна терпеть мучения лишь потому, что Валерьян – некое орудие судьбы, которое постоянно переделывает ее натуру, как придирчивый ваятель переделывает свое творение? Но для чего же, сперва создав Елизавету непокорной и гордой, судьба теперь решила сделать ее робкой и забитой, словно узница смирительного дома?!
Она плакала и проклинала себя за то, что упустила миг и не ушла с Вайдою и Соловьем-разбойником, которые то ли побоялись связываться с грозным Потапом Спиридонычем, который показался им даже опаснее медведя, то ли сочли, что знакомство с ними может скомпрометировать графиню, и, представив свое появление на берегу как чистую случайность, бесследно исчезли, не простившись, еще прежде, чем на крутояре появились любавинские верховые, предводительствуемые самим Строиловым.
Елизавета могла бы поклясться, что сердце у него облилось кровью при виде живой и невредимой жены, однако достало сил изобразить приличную случаю радость.
Притворяться, впрочем, пришлось недолго, ибо Потап Спиридоныч с неожиданным для его корпуленции проворством взмыл на крутояр… Вовсе не для того, чтобы облобызать приятеля! Хотя он стиснул графа в своих поистине медвежьих объятиях, это была мертвая хватка, сопровождаемая столь чувствительными тычками под ребра, что граф сделался почти бездыханен.
Потап же Спиридоныч, согнав слуг с коней, на одного усадил измученную, дрожащую Елизавету, на другого взгромоздился сам и прибыл в Любавино победителем, везя в виде боевой добычи графиню, а в виде опозоренного пленника – графа.
Впрочем, Шумилов тут же распорядился подать Строилову уход и сам присутствовал при его постели, когда тот наконец-то пришел в чувство. Все слуги были высланы, и никто и никогда не узнал, о чем шла речь между бывшими приятелями; однако после сего разговора избитый управляющий, об участи коего Елизавета успела поведать Шумилову, был извлечен из своего подвального заточения и перенесен в его комнаты, а дворне Потап Спиридоныч громогласно объявил, что отныне ежедневно будет присылать из Шумилова гонца справляться о самочувствии графини; и горе тому, кто посмеет ее прогневить, а тем паче обидеть: он будет иметь дело вот с этим кулаком.
Кулак был предъявлен и произвел неизгладимое впечатление. И, конечно, не случайно сия нравоучительная беседа происходила под настежь распахнутыми окнами графской опочивальни… Но Валерьян то ли вновь впал в бесчувствие, то ли вспомнил о свойстве Потапа Спиридоныча с самими Шуваловыми, и в нем возобладало благоразумие, потому что он никак не опроверг властных речей Шумилова. И они, таким образом, обрели силу закона.