Потап Спиридоныч слыл тугодумом. Но того времени, пока он пребывал в некоем подобии столбняка, ему как раз хватило, чтобы сообразить: сия чернавка – это бывшая нянюшка графини (так Елизавета отрекомендовала Татьяну, дабы избежать вопросов; она давно усвоила, что излишние подробности возбуждают ненужное любопытство и только вредят делу), любимая ею более всех на свете и крепко любящая ее, да почему-то нипочем не желающая выполнить самой малой ее прихоти – увезти из Любавина!..
Поняв, что человек-гора призадумался, а стало быть, его гнева можно не опасаться, ибо одно с другим в нем не уживалось, Татьяна отвела от него предостерегающий взор (и точно заклятье сняла – Потап Спиридоныч сразу ощутил, что его как бы «отпустило») и строго посмотрела на рыдающую Елизавету:
– Чего ж ты в бегстве искать вознамерилась?
– Воли! – всхлипнула Елизавета. – Пустите меня одну, коли к себе принять не желаете. Проживу как-нибудь!
– Одну? – повела бровью Татьяна. – Так ли? Да разве ты одна?..
Тут Потап Спиридоныч, прежде о Елизаветиной беременности не слыхавший, глаза вытаращил. С новой силой поразила его подлость Валерьяна, который, оказывается, злоумышлял убийство не только жены, но и нерожденного дитяти своего!.. И вновь Татьяне пришлось утихомиривать Шумилова, который разрывался меж двух намерений: тотчас писать в Санкт-Петербург могущественным свойственникам своим, Шуваловым, жалобу на графа Строилова для передачи ее императрице в собственные руки или бежать прямиком к Валерьяну, чтобы поскорее выбить из него остатки его злокозненной жизни. В полное оцепенение повергло его таинственное изречение цыганки:
– Говорят, граф больно спать любит. А ведомо ли вам, что говорят люди: кто засыпает тотчас, как ляжет в постель, тот долго не проживет. Вот помяните мое слово!
И она вновь повернулась к рыдающей, разгневанной Елизавете:
– Ты теперь не одна, Лизонька, и не токмо о своем будущем думать обязана. Сама знаешь пакостную натуру супруга своего! Стоит тебе уйти, и никогда уже не докажешь, что дитятко твое зачато и рождено в законе и полные права имеет на титул и имение…
Тут, как ни была серьезно настроена Татьяна, не могла не расхохотаться, увидев лицо Елизаветы, так и вытянувшееся при этом невероятном, фантастическом проявлении практицизма у вольной, независимой цыганки.
– Это лишь сейчас, издалека, мерещится, будто любой кусток тебе домок, любая травинка – перинка, а ягодка – скатерть-самобранка. А пробедствуй, постранствуй-ка с дитем: это ли воля, коей ты жаждешь? Чем жить станешь? Каким ремеслом? В прислуги пойдешь? Или в гулящие? Или опять взамуж продашься? Да за кого? Бывает ведь и хуже!
– Куда еще хуже?! – пискнула Елизавета.
Татьяна грозно кивнула:
– Что незнаемо, то всегда хуже. А этот, твой-то лиходей, весь как на ладони со всем его кощунством и чудесами. Каждый шаг его можно наперед угадать…
Она говорила что-то еще, да Елизавета уж не слушала. Представила, сколько еще их будет, этих шагов, кои предстоит угадывать… А ведь на днях Аннета воротится с новыми волосами и с новыми силами за свое примется!.. И, моляще сложив руки, она бросилась к Шумилову:
– Ради Христа, Потап Спиридоныч! Увезите меня отсюда!
Бедного Потапа Спиридоныча даже в жар бросило, даже слеза его прошибла, когда он, прижимая к толстым щекам своим тоненькие пальчики графини, принужден был сказать дрожащим, охрипшим голосом, чувствуя себя в этот миг несчастнейшим в мире человеком:
– Душенька, графинюшка! Елизавета Васильевна, свет мой! Да я бы с вами хоть сейчас под венец, в рай ли, в ад… Но беда: я ведь женат уже. Жена Аграфенушка, да дочек-невест трое, да малолетний сынок – Минька!.. Их-то куда денем?!
Елизавета опешила. Да у нее и в мыслях такого не было!.. Как он смог, как он посмел так истолковать, наизнанку вывернуть ее слова?! Ладони ее зачесались влепить пощечину в это несчастное, толстое, багровое лицо… И вдруг она понурилась, опустила руки.
А как еще можно было истолковать ее просьбу? Потап Спиридоныч человек простой, слышит только то, что слышит.
Лицо у нее так горело от позора, будто не она Потапу Спиридонычу, а он ей отвесил парочку увесистых оплеух. Оскорбительная непосредственность Шумилова оказалась тем необходимым довеском к непривычной суровости Татьяны, который охладил ее и наконец-то заставил задуматься.
Так что же это получается? Она сама, своими руками, намерена свершить то, над чем столько времени безуспешно трудились Строилов с Аннетою? Удалиться из их жизни, обречь себя и дитя на нищету и прозябание, а они останутся победителями? А как же дом? Дом, который она любит и который любит ее и полюбит своего нового хозяина или хозяйку? А Елизар Ильич, верный товарищ, единственный друг, за коим нужен уход? Да разве можно допустить сие? Как говаривал синьор Дито, вдохновляя Агостину и Луидзину не сдаваться, не трусить, а бороться: «Человек, который хочет убить своего врага, не кончает жизнь самоубийством».
Ну так вот: она «не кончит жизнь самоубийством». Не бывать этому! Она не сойдет со своего пути. Она одолеет врагов. Она не отступит… Прежде никогда не отступала, теперь уже поздно начинать. Они еще попомнят ее, они еще узнают!..
Елизавета не отдавала себе отчета, что все эти «они», вдруг пришедшие на ум, не столько Валерьян и его кузина, сколько все враги, когда-либо стоявшие на ее пути, от Эльбека до мессира Бетора, и это им всем она не намеревалась сдаваться!..
Весь ход ее мыслей и вдохновенная отвага столь ясно прочитывались на ее вновь похорошевшем, засветившемся лице, что сконфуженный Потап Спиридоныч вновь выправился, с облегчением перевел дух и даже громко захлопал в ладоши, а счастливая Татьяна растроганно прошептала:
– Ничего не бойся, моя неоцененная, и вспомни: разве нет бога, который видит все и внимает молениям сердца чистого и незлобливого? Поручай ему все твои скорби. Он утешитель твой, он даст силы и крепость к снесению всего мерзостного, только верь, и надейся, и люби его. Он любящих его никогда не оставляет!..
И вновь, как там, в лесной избушке, пророчески зазвенел ее голос, а Елизавета и Потап Спиридоныч невольно вздрогнули, мурашки побежали по коже…
– Не я ли тебе прежде говорила, что все одолеешь? – улыбнулась Татьяна, глядя на Елизавету с такой любовью, что у той невольные слезы навернулись на глаза. – По-моему и вышло и впредь по-моему станется. Да и ждать недолго осталось: вот доживем до октября, родишь, а там… а там и воля твоя настанет!
И, словно очнувшись, сурово обернулась ко всеми забытой Агафье, сидевшей в уголке, ничего не понимавшей, изумленно разиня рот.
– Закрой кадушку-то, чтоб нечистый не нырнул. И гляди мне: сболтнешь кому лишку, я на тебя такую притку[24] напущу, что…