«Не стану я договариваться, — скрипела я зубами, разглядывая проплывающие за окном автобуса пейзажи. — Пусть не надеется. Пусть валит на свой Новый Порт…»
Я не хотела видеть Лукьянчикова. Все прошедшее лето я пыталась убедить себя в том, что сделала все правильно. Сидя дома, в одиночестве, и глядя в сизую тьму за окном, я только утверждалась в мысли о том, что поступила, как надо.
Я уже слишком много раз давала себе и Лукьянчикову последний шанс. У нас ничего хорошего не выйдет. И думаю я о Косте именно потому, что уж такая странная по своей природе человеческая душа — помнит хорошее, забывает плохое, готова прощать и жалеть даже тех, кто не заслуживает ни прощения, ни жалости.
Ты, Юстина Борисовна, как и твоя бабуля, — та еще печальница.
Так что, открывая Косте дверь во вторник вечером, я чувствовала себя так, будто совершаю ошибку. Скрепя сердце и отступая на шаг, чтобы впустить его в дом — на свою территорию, где он, по-хорошему, не имел права находиться, — и разглядывая его лицо, резкие контуры которого нисколько не смягчала обычная легкая щетина, я чувствовала себя так, словно без боя сдаю все позиции и позволяю армии врага пробраться глубоко в мой хорошо защищенный тыл.
— Вот, — сказал Костя без приветствия, отдавая мне пакет, в котором глухо звякнули банки. Забрался во внутренний карман ветровки, протянул мне конверт. — И вот. Людмила Никитична передала тебе.
Я поставила пакет у ног и забрала у Лукьянчикова конверт, снова делая шаг назад и протягивая руку, чтобы включить в прихожей свет. Господи, надеюсь, бабуля не додумалась прислать мне деньги. Но нет, это был сложенный вдвое листочек письма, и при виде четких мелких букв к горлу у меня подкатил огромный ком.
Я отложила письмо на край тумбочки, где на зарядке стоял радиотелефон, и посмотрела на Лукьянчикова, застегивающего куртку и уже разворачивающегося, чтобы уйти.
— Костя… погоди. — Он замер с наполовину застегнутым замком, и я тоже замерла, потому что даже сама себе не смогла бы сейчас признаться, зачем я его окликнула. — Может, зайдешь?
— Зачем? — Не глядя на меня и почти сквозь зубы, и я, как обычно, мгновенно ощетинилась:
— Да незачем, ты прав. Спасибо, что привез, и все такое, а теперь…
— А я, пожалуй, зайду.
И он захлопнул дверь и стал стягивать с себя куртку.
— Идиот, — пробормотала я себе под нос, проходя мимо Кости в кухню и щелкая кнопкой электрочайника на столе. — Ничего в тебе не меняется. Хочешь заставить тебя что-то сделать — запрети это… Ты будешь есть? У меня суп.
Пока чайник закипал, я успела расставить все из пакета в холодильнике, нарезать пирог, поставить рядом с Костей сгущенку, тарелку с кексами, джем, печенье…
— Да куда ты столько всего достаешь? А пирог буду, не убирай…
Я и глазом не успела моргнуть — Костя съел огромный кусок и взялся за второй. Я иногда удивлялась, как при таком аппетите Лукьянчиков ухитряется оставаться худым.
— Неплохо обустроилась, — сказал он, оглядываясь вокруг. — Квартиру от работы дали?
— Ага, — сказала я мирно, потому что вопрос вроде бы был задан тоже мирно. — Плачу только коммуналку.
Костя выловил из чая лимон и отложил на край блюдца, как делал всегда, а потом вдруг прищурился и посмотрел на меня с чуть заметной усмешкой на губах.
— Я тут услышал, ты Аббасову по морде засветила. Давненько надо было. — Я промолчала, хотя из уст Кости это звучало странно. Но, похоже, их былая дружба все-таки кончилась. Ванька-то тоже, мягко говоря, не церемонился. — За что это ты его?
— За дело, — сказала я хмуро, не желая вдаваться в подробности, и сменила тему. — Что там нового в деревне?
Он начал рассказывать.
На какое-то время я словно забыла о том, что нахожусь за две тысячи километров от дома, в чужом городе, где у меня так и не появилось друзей. Здесь были запах яблок от пирога и запах табака от Лукьянчикова, здесь были его рассказы о деревенских событиях, о которых мне не смогла бы рассказать мама… Но когда это время прошло, и чай был допит, и я поднялась, чтобы собрать кружки и поставить их в мойку, чувство острой тоски вдруг стало сильнее стократ.
Я вышла к порогу проводить Костю, который к концу нашего чаепития тоже стал молчалив, и просто встала напротив и глядела на него, думая о том, что вот сейчас он уйдет, а я снова буду думать и спрашивать себя…
— К чертям собачьим тебя, Юся, — сказал Костя неожиданно зло, и прежде чем я успела пошевелиться, сделал шаг вперед, обхватывая мое лицо ладонями и запрокидывая мою голову, и поцеловал меня.
Впиваясь в губы с такой силой, что я почувствовала во рту привкус крови.
Стягивая пальцами волосы на моем затылке так, что стало больно.
Сжимая мою голову так, что захрустели кости, и перед глазами поплыли темные круги.
Он словно не целовал меня, а наказывал, словно хотел, чтобы я и ему засветила, чтобы ударила его, оттолкнула и сказала, что ненавижу — снова, как говорила в шутку и всерьез так много раз.
И я готова была это сделать, честно, готова… но только в первые две секунды, а потом разум бессовестно отказал, я обхватила Костю за шею руками и ответила на этот разрушающий поцелуй не менее разрушающим. Мне было больно внутри и снаружи: его пальцы наверняка оставляли синяки, а губы мои совершенно точно уже распухали от силы, с которой он в них впивался, но сильнее всего болело мое сердце, которое снова сдалось и снова не выдержало и снова забилось, как птичка, оживая от его поцелуев.
Прикосновений.
Слов.
— Глупая. — Удерживая мою голову так, чтобы я не могла отвернуться, и глядя мне в глаза. — Бестолковая. Все сердце ты мне наизнанку вывернула, идиотка.
Я не хотела слушать о сердце Кости Лукьянчикова, пока выворачивалось наизнанку мое. Я ухватила его за полы ветровки и потащила за собой.
Мы срывали друг с друга одежду так яростно, словно от этого зависела моя и его жизнь. Не было никакой прелюдии и нежных слов, только война и поцелуи-выстрелы в упор, и боль ран-касаний, и мука вскриков, и осознание того, что это сражение выиграть не под силу никому из тех, кто вышел сегодня навстречу противнику с оружием в руках.
Костя захватил меня в плен, распял меня, пронзил собой в буквальном и переносном смысле, заставив забыть обо всем… Но в этой войне у меня было не меньше опыта и сил, и вскоре настал мой черед клеймить своего врага ранами-поцелуями, заставляя втягивать воздух сквозь сжатые зубы, и вести нас обоих к сокрушительному падению в долгий и болезненно-яркий экстаз.
Я встала с постели, когда почувствовала, что ноги, наконец, смогут меня удержать, и пошла в душ, не сказав Косте ни слова. Забравшись под горячую воду, я долго и тщательно смывала с себя Лукьянчикова, оттирая его руки и губы со своего тела — и не могла, никак не могла смыть. Он всегда въедался в меня сразу, эта парижская зелень, эта отрава, прожигающая меня до самых костей, и бороться с ним было бесполезно, что раньше, что сейчас.
Когда я вышла, Костя был одет и уже стоял у порога. Его глаза обежали мою закутанную в махровый халат фигуру и остановились на лице, и я уже знала, что он скажет, когда заговорит:
— Я приду завтра.
Но я уже качала головой, запахивая на груди халат и воинственно задирая подбородок:
— Нет. Ни завтра, ни когда-либо еще ты не придешь. Ничего не изменилось, Лукьянчиков, ты не понял? Это был просто секс, и я вовсе не намерена больше ни спать с тобой, ни встречаться.
— Черта с два это был просто секс. Черта с два ты отвяжешься от меня, Юся, — сказал он, шагая вперед и заставляя меня отступить и прижаться спиной к стене коридора, и на этот раз Костя не остановился, пока его лицо не оказалось в каких-то миллиметрах от моего лица. — Можешь заявлять, что ненавидишь меня, что не хочешь быть со мной, — пожалуйста, сколько угодно. Я тебе не верю.
Он ухватил меня за подбородок и поцеловал, не дав вымолвить и слова: жесткие пальцы, зубы, только напор и сила, и никакой ласки в прикосновении губ.