— Ты сам знаешь, как нужно поступить. И я знаю. У нас просто нет выбора, — вглядываясь в её потемневшие, блестящие то ли от гнева, то ли от ужаса, то ли от подступающих слёз глаза, я до последнего не замечаю, как она подходит почти вплотную. Только вздрагиваю и покрываюсь мурашками, когда моей шеи касаются пальцы, совсем ледяные на ощупь, и тут же перехватываю их в свои ладони, прислоняю к губам, — не целуя даже, а желая отогреть.
Наверное, в любое другое время я бы не удержался от сарказма по поводу того, что ей стало необходимо оказаться под угрозой смерти, чтобы вот так открыто, откровенно, по-настоящему потянуться ко мне навстречу.
Но ведь и сам я ждал до последнего, тянул четыре года вплоть до момента, когда продолжать жить без неё стало равно самоубийству.
— Мы можем инсценировать твою смерть, — мои руки непроизвольно крепче сжимают её хрупкие, тонкие пальцы, потому что я ожидаю взрыв негодования, возмущения, злости от подобного предложения. Сам знаю, как сильно она держится за последние ниточки, связующие её с больше не существующей Машей Соколовой, как переживает о бабушке, еле вынесшей череду потерь.
Но она лишь смотрит мне прямо в глаза. С тоской. С грустью. С проклятым, неимоверно раздражающим меня смирением, от которого выть хочется.
— Нам в любом случае нужно выждать хоть какое-то время с убийства Ларисы Ивановны. Оптимально несколько недель.
— Какого хуя, Маша?! — злобный крик внезапно оборачивается в пропитанный отчаянием шёпот, и я теряю последние крохи самообладания, с протяжным стоном опускаю голову ей на плечо, упираюсь носом в выступающую ключицу и жмурюсь, ощущая, как она обхватывает меня освободившимся ладонями, зарывается пальцами в мои волосы. — Почему ты не можешь просто воспользоваться шансом выбраться из этой заварухи и сохранить себе жизнь? Какого хуя ты такая правильная, а?
Её тихий, короткий смешок только усиливает впечатление абсурдности, полного сюрреализма происходящего. Вот сейчас мои пальцы чуть-чуть ослабят давление, не будут до красных пятен и будущих синяков впиваться в светлую кожу у неё на талии; сейчас я перестану судорожно обнюхивать её, как пёс перед скорой случкой; сейчас только распахну глаза, и она немедленно растает в воздухе, испарится, исчезнет, как обычная наркотическая галлюцинация.
— Раньше мне… мне часто казалось, что так будет даже лучше. Намного проще, — шепчет она тихо, сбивчиво, очень быстро, так, что мне еле удаётся разобрать её слова. Таким же непривычно испуганным, прерывающимся и дрожащим от волнения голосом, каким неделей раньше, в машине, просила меня помочь ей забыться.
— Как, Ма-шень-ка? — нахожу смелость приоткрыть глаза и отстраниться от неё на расстояние совсем мизерное, но позволяющее увидеть лихорадочный румянец на резко побледневшем лице и ненормально расширившиеся зрачки, затянувшие собой почти всю голубую радужку.
— Умереть, — выговаривает она медленно, по слогам, еле шевеля потерявшими привычную яркость губами, и я слишком поздно понимаю, что именно происходит, чересчур увлекшись барахтаньем в сточной канаве своих переживаний.
Перехватываю её осторожно, бережно, еле соприкасаюсь ладонями с покрывшимся испариной телом, готовясь поддержать его в случае внезапного падения. Она вся напрягается, сжимается, становится будто бледной полупрозрачной тенью, бесплотным привидением, жадными и хриплыми глотками безуспешно пытается поймать воздух.
— Тише, тише, — нашёптываю почти нараспев, уже не пытаясь понять, трясусь ли я сам, или так ярко и сильно ощущаю ту дрожь, что болезненными судорогами проходит по ней. — Дыши, Маша, дыши. Тише, тише…
Я становлюсь всё ближе и ближе к ней. Повинуюсь пальцам, что мёртвой хваткой держатся за рукава моей рубашки и мнут, комкают, рвут, настойчиво и неистово притягивают меня, с дикой потребностью вжимают в её хрупкую фигуру. Отдаюсь на волю чистых эмоций и напрочь отключаю разум, не просто прислоняюсь, а вливаюсь в неё, перемешиваюсь с ней, становлюсь одним целым: дышу также поверхностно и тревожно, давлюсь паникой, шипами пропарывающей грудину изнутри, ищу опору, хоть одно яркое пятно, назойливый звук, выбивающееся из всех прочих ощущений, чтобы держаться за него, как за спасательный круг.
Мы становимся всё ближе и ближе друг к другу. Проникаем, прорастаем, въедаемся насквозь, переплетаемся и соединяемся целиком и полностью.
Как я же я люблю тебя.
— Тише, тише, Ма-шень-ка, — повторяю, как заведённый, возвращаясь на десять лет назад, в ту ночь, когда впервые смог прикоснуться к ней настолько смело и успокаивал её точно так же, шёл вперёд маленькими, боязливыми шажками, преодолевая минное поле сомнений. И сейчас чувствую себя блядским сапёром-недоучкой, действующим исключительно на уровне собственных инстинктов, интуиции и расплывчатых представлений о том, что именно нужно делать.
Поглаживаю пальцами её кожу, нежно и неторопливо, ненавязчиво, напоминая о том, что я всё ещё здесь, рядом. Держу так крепко, что не оттащить.
Оставляю мимолётные и лёгкие поцелуи у неё на плече, просто прижимаюсь к изящному изгибу губами, отдавая всю скудную, ничтожную ласку, на которую только способен. Теряюсь во времени, сосредоточив всё своё внимание, все свои мысли на одном лишь её дыхании, отсчитываю незамысловатый и успокаивающий нас обоих ритм: глубокий вдох — неторопливый выдох.
Вдох-выдох. Вдох-выдох.
Ей нужен этот кислород, чтобы не умереть. Мне же нужна только она, одна она. Я дышу ею. Живу ею.
Сумасшедший, помешанный, больной.
— Дыши, Маша, дыши.
Дыши, Кирилл, дыши. И не забывай, что каких-то полчаса назад ты был уверен, что сможешь отказаться от этого.
Напряжение постепенно оставляет её тело, сведённые судорогой ещё в начале приступа мышцы расслабляются одна за другой, и я подаюсь навстречу, удобнее перехватываю руками тонкую талию и хрупкие плечи, позволяя ей оседать, расплываться, таять в моих объятиях. И сам растворяюсь в этих ощущениях, в нашей близости, в долгожданном и настолько желанном доверии, которое она щедро дарит мне прямо сейчас.
Вот так, рядом с ней, можно позволить себе сосредоточиться лишь на чувствах, на прикосновениях, на пронизанном чистым волшебством моменте полного принятия и смирения с тем, что мы испытываем друг к другу. Можно ловить на её спине тёплые блики клонящегося к закату солнца и позволять кофейно-розовому свету укутывать нас мягким, согревающим уютом; представлять себе бесконечную череду наших совместных вечеров, о которых я мечтал искренне и долго, в одних лишь этих мечтах черпая силы для ожидания.
— Я боюсь за тебя. Боюсь, что не смогу уберечь, — говорю как есть, честно и откровенно, хотя признаваться в этом больно практически на физическом уровне. Для чего ей рядом беспомощный слабак? Для чего отношения, в которых боли и страха будет всегда поровну со счастьем? — Я не знаю, как заставить себя сделать то, что нужно, поступить правильно. Как-то давно ты сказала мне, что смириться с потерей не так уж сложно, когда привыкаешь ничего не иметь, но это не так, Маша. Для меня это не так. Мне не хватило и последних десяти лет, чтобы принять то, что я тебя потерял. И я не хочу, я не могу снова пойти на такой риск.
— Но тебе придётся.
— Я знаю. Знаю, — качаю головой и тихонько раскачиваю её в своих руках, целую в висок, в лоб, снова в висок, еле проглатываю вместе со слюной вставший среди горла камень, — кажется, тот самый, что только недавно уверенно сорвал со своей шеи и опрометчиво решил, что отныне он не будет тянуть меня на самое дно жизни.
Сомнения, сомнения, сомнения. Стоит лишь чашам весов прийти в равновесие, как тотчас же на одну их половину приземляется что-то новое, требуя немедленных, но при этом выверенных и скрупулёзных действий.
— Приляжешь? — спрашиваю у неё, хотя выпускать Машу из своих объятий — последнее, чего мне хочется сейчас. В принципе, мне бы хватило наглости и эгоизма, чтобы привязать её к себе верёвками, сшить наши тела по контуру контрастными, ярко-алыми нитками, но стоит лишь ощутить короткий кивок головой и еле слышное «да», как эти мысли и желания лопаются мыльными пузырями, долетевшими до земли.