Из всех названных в общем зале были только двое: Настя коротала время в провонявшей лаптями людской, кусая кулачки и прислушиваясь к тоненькому пиликанию музыки, что доносилась из главной залы. Когда начала истошно вскрикивать под «суровым вервием» вторая «показная» девка, Настя напряглась было, потом успокоилась — не Машенькин голос, да рано еще…
Не было в зале и дядюшки Григория — он выступал в роли посаженного отца, то есть должен был вывести в зал переданную ему одну из двух виновниц торжества. То есть, конечно же, Машеньку. На этот раз ему не придется самолично показывать гостям ее умения и выносливость, послушание и веру в святость идеалов — двое в глухих масках, обнаженные по пояс, картинно подбоченившись, стояли у стены, не принимая участия ни в общем разговоре, ни в закусках, ни в легком вине.
Кто они и что они, никто не знал — да никого это и не интересовало. Достаточно было слова Нила Евграфовича о том, что эти двое «могут, умеют и моей властью — ДОПУЩЕНЫ».
Образовались, на этот раз совершенно явные, группки зрителей, которые не вели себя как на скачках лишь потому, что ставить какие-либо денежные ставки на девиц высокого происхождения было бы просто пошло. Ставки здесь были другие — связи, разговоры, будущий авторитет «а я что вам говорил?» и «мне доподлинно известно, что дочь Гр-вых тренировалась нагая на морозе…». Как и в прошлый раз, явного перевеса в этих группках не наблюдалось — причем некоторым было глубоко все равно — Машенька или Елена, важно было само действо. А некоторые приставали к той или иной группе просто из вредности — как тот же Бернгардт, получивший от купца обидный отказ в поставках леса и в отместку примкнувший к группе Гр-вых.
Они даже расселись справа-слева от привычно восседающего на возвышении Нила Евграфовича — в центре каждой, как по уговору, оказались супружеские пары, окруженные самыми близкими соратниками. Гр-вых окружали Н-ские, упомянутый баронет с «потенциальной невестой» (тьфу ты, орясина нерусская — новую ведь притащил!), еще несколько влиятельных особ. А возле Евгения Венедиктовича с Машенькой, тесно сплотившись и забыв возможные обиды, шумно сдвигали кресла графиня Р. с дочерью, Пал Платоныч аж с тремя спутницами — супругой, потом Лизой и младшей из дочерей, и многие другие ценители, которым так понравилась очаровательная непосредственность Машеньки.
…Зачем было ломать природу? Ну зачем вам были эти шелковые простынки, эта сухопарая балерина со своим занудными «па-де труа»? Зачем заставляли Машеньку нараспев, глуша стоны, считать выданные розги? Зачем до волосочка тренировали движение бедер на полотне скамьи? Зачем натирала мозоли старательная Настя, массируя тело своей подруги-барышни? Эх, вы… пред зрителями очаровательно, восхитительно изысканно лежала не юная девочка, отчаянно боровшаяся с розгами, болью, стыдом и стоном, а вышколенная фигурка для розог. Повторимся — она лежала прекрасно! Она двигалась изумительно! Она стонала превосходно! Она изгибала тело невероятно сладостно и ровно, она пела под розгами громко и звонко!
Но это была вовсе не она. Не та Машенька, которую так ждали истые ценители отчей порки, которые за каждой судорогой голого девичьего тела могли прочитать, словно целую книгу порки, боли и искупления…
Это понял даже страстно обожавший свою Машеньку дядюшка Григорий, густо крякнувший в кулак на третьей перемене и отошедший к занавешенному темным драпом окну.
Это чисто женским чутьем поняла Машенька-старшая, поняли Гр-вы, удовлетворенно переглянувшиеся на середине третьей дюжины. Это поняли скорбно покачавшая головой графиня Р. и даже ее дочка…
Понимала и Настя, уже заплатившая в темных сенях барского дома за право приникнуть к махонькой щелочке в дверях, торопила сопящего дворецкого, подмахивала навстречу — вот хрен ненасытный, давай быстрей… Я потом еще приду, только давай быстрей, мне туда надо…
Понимание росло, но…
Но по всем правилам, по всем внешним признакам все было в порядке установленного — обе девушки еще могли продолжать, еще могли терпеть, ни одна не показывала явной усталости или страха.
Три дюжины позади… И симпатии многих, чаша весов — все явнее, все ниже в сторону Елены, которая с первой же секундочки, с первой розги и не собиралась скрывать своих на стоящих неподдельных чувств. Уже на второй дюжине она развела ноги, едва не обнимая ими полотно скамьи, приподняла бедра, почти без рывков приняла несколько розог и, вскинув голову, сквозь сладостный туман в глазах неторопливо, даже не в такт ударам, провела язычком по припухшим губам. Это было непристойно, это было вызывающе, это было… Да, совершенно бесстыдно, но…
Но все это было так чисто в своей непристойности, так бесстыдно в искренности, так вызывающе открыто, что никто возражать не стал — одна девушка старательно и послушно играла под розгами, а вторая старательно и открыто отдавалась им.
Понятно было, что они выдержат и четвертую и пятую дюжины — взмах руки Нила Евграфовича, и бадейки с розгами были заменены на припасенные заранее. Поставили у изголовья.
В нос Машеньке ударил вроде бы знакомый запах… Точно! Пиво! Терпеть его не могла… Но она даже не догадывалась, что это имбирное пиво было бы невозможно взять в рот — даже если бы его любила — оно было горько-соленым и буквально огненным на вкус. Соль и заморский перец в маленьких огненных стручках…
Эту адскую смесь сейчас разбалтывали тяжелыми, насквозь промоченными прутьями те двое, в масках.
Короткий взгляд Нила Евграфовича в сторону Евгения Венедиктовича. Согласие. Такой же взгляд в сторону Гр-вых. Едва скрытое торжество в согласии.
Первый удар. Темнота в глазах, как со стороны чужой, тяжелый стон. Намертво, насмерть стиснутый зад. Ногти, впившиеся в кулачки. Слева — животное и страстное мычание соперницы…
И свистящим шепотом, скользнувшим по залу, в напряженной тишине второго замаха розог:
— Машка, не играйся!
Мало кто услыхал этот отчаянный шепот в дверную, на пол-пальца открытую щель. Мало кто заметил, как за волосы отволок от двери Настю взбешенный таким предательством дворецкий. Мало кто вообще понял, что произошло, и почему так изменилась Машенька.
Нет, она не закричала. Она не рычала, как Елена, не выставляла напоказ и под ужасные соленые прутья «самое-самое», она не виляла размеренными движениями, не прижималась ровненькими ладошками к скользкому полотну лавки. Она снова стала сама собой, снова забилось на скамье откровенно мучающееся, ошпаренное розгами голое тело, снова зазвенел отчаянный от невыносимой боли голосок, снова кусочками отрывались слова-просьбы «Больно!», снова почти на грани падения билась на скамье, совсем по-настоящему, честно и откровенно принимая порку. Нет, не порку — Наказание, в котором искупала сейчас все эти никому не нужные тренировки, всю игру, всю заученную размеренность движений. И захватила, заворожила этим зрелищем всех — даже глава Гр-вых, нервно, почти до крови прикусив губу, впивал каждое ее движение, которых уже нельзя было добиться от жадной на боль и страсть Леночки.