Такова оборотная сторона фантазий Джун.
Мы шли по улице, тесно прижавшись друг к другу, но весь жар ее тела не мог меня отогреть, не мог успокоить боль.
Едва я вошла в «Америкэн Экспресс», как толстячок у дверей, поздоровавшись, сообщил: «Утром заходила ваша приятельница и попрощалась со мной так, будто больше не вернется».
— Но мы же условились с ней здесь встретиться! Ужас охватил меня. Неужели я больше никогда не увижу, как Джун идет мне навстречу! Это все равно что умереть. Какая ерунда, в конечном счете, мои вчерашние размышления о ней. Но они могли обидеть ее. Конечно, ей дела нет до соображений этики, человек она безответственный, но моя кичливость деньгами нелепа и анахронична. Мне не надо переиначивать ее природу. Нечего ждать от нее моей щепетильности и строгости. Она уникальное существо, не знающее никаких пут. А я скована, у меня принципы. Я не могу позволить Генри уйти голодным. Нет, ее надо принимать целиком, такой, как она есть. Если только она придет — хотя бы на полчаса, хотя бы на мгновение, — я надену ее любимое платье, я не буду задавать ей никаких вопросов, я ничего не скажу о ее поведении.
И вот она появилась. Вся в черном бархате, под черной накидкой, в шляпе с таким немыслимым пером, что под ним не было видно ее глаз, лицо еще бледнее, еще прозрачнее, чем обычно. Чудо ее лица, ее улыбки, ее смеющихся глаз.
Я повела ее в русскую чайную, туда, где прежде я так остро воспринимала некрасивость большинства тамошних людей, отсутствие в них яркости, живости. В этот раз русские пели, и все выглядело иначе. Джун спросила, действительно ли они так же страстны, как можно судить по их голосам. Потому что богатство и мощь их пения взволновали нас. Джун даже употребила слово «обожгли».
— Знаешь, — сказала она, — когда я заболела туберкулезом, я поначалу очень испугалась, а теперь довольна, потому что я стала жаднее до жизни и лучше ее узнала. Все, чего я хочу теперь, — жечь жизнь с обоих концов.
Голоса русских и ослепительное лицо Джун. Вишневого цвета ковры и замызганные окна, вялый, запыленный свет и надрывное пение струн.
Джун — эссенция всего этого: свечей, курений, тяжелых шандалов, превосходных напитков и экзотической еды.
В сравнении с ней все люди вокруг казались безобразными и неживыми.
Джун, летящая навстречу смерти и улыбающаяся. Генри далеко до ее беспечности — он слишком врос в землю. Ему подавай здоровый хохот, еду, простые радости. Вот он и пытается удержать ее. Но мы с Джун стремимся к возвышенному беснованию в духе Рембо.
Безумию я всегда придавала высокий, поэтический, почти мистический смысл. Мне казалось, что это означает несогласие с обыденной жизнью, преодоление ее, выход за ограничения, наложенные «Условиями человеческого существования»[16].
Сейчас я любовалась прекрасным безумством Джун и ни за что не сказала бы ей, как порой говорят чересчур заботливые друзья: «Подумала бы ты о своем здоровье». Раз ей надо растратить себя в этой горячечной яркой жизни, я готова следовать за ней, куда бы она ни пошла.
Настала пора расставаться. Я проводила ее до такси. Она села в машину, сейчас она уедет от меня. Я застыла в мучительной тоске. «Дай я тебя поцелую, поцелую тебя», — простонала Джун и потянулась ко мне своим ртом. И я очень долго не могла оторваться от ее губ.
Но Джун оставалась рядом со мной, я представляла себе, будто мы прогуливаемся вместе и я говорю ей: «Ты колоссальная, удивительная личность (она постоянно утверждала, что у нее характер персонажей Достоевского). Ты свободная и сильная. Поцеловала меня и стерла все мои сомнения, чувство вины, угрызения совести. А в твоей любви к Генри есть что-то мазохистское. Берешь на себя всю тяжесть его книги».
И все-таки она уехала, и, оставшись без нее, я хотела бы заснуть на долгие дни, заснуть и видеть сны. Но у меня было еще нечто, от чего нельзя было отказываться, дружба с Генри. Я пригласила его в Лувесьенн, потому что знала, что он страдает. Мне хотелось, чтобы он побыл в мирной уютной обстановке, но, конечно, я понимала, что мы будем говорить о Джун.
Мы прогуливались по лесу, уходили от наших тревог и говорили, говорили. Оба мы оказались одержимы стремлением понять Джун. Генри уже не ревновал ко мне, иначе он не сказал бы: «Вы вытащили из Джун нечто поразительное. Впервые в жизни она привязалась к женщине стоящей». Он, кажется, ждал, что я смогу как-то повлиять на жизнь Джун. И когда он увидел, что я многое в ней поняла и хочу быть с ним искренней, наш разговор потек совершенно свободно.
Только раз я запнулась, засомневавшись, не предаю ли я Джун, так разоткровенничавшись с Генри. Он уловил мою нерешительность и тут же согласился с только что высказанной мной мыслью, что в случае с Джун «правду» можно полностью игнорировать, поскольку Джун живет в воображаемом мире, но в наших отношениях с ним искренность — единственный фундамент дружбы.
И позже, когда мы сидели у камина, между нами установилось полное взаимопонимание: ведь мы оба искали истину. Это стало для нас жесткой необходимостью. Наши интеллекты должны сотрудничать, чтобы понять Джун. Что она такое? В чем ее истинная ценность? Страстная любовь Генри требует знать, что из себя представляет эта постоянно маскирующаяся женщина. Джун, этот яркий, как у литературного персонажа, характер. Полюбив ее, Генри претерпел такие муки, что избыть их мог только в писательстве. Писатель схож с детективом. Но эту яростно написанную книгу об отношениях Джин и Джун, о своих усилиях убедиться в их лесбийской сути, о всех своих бесплодных попытках писал супруг, ревнивый, обманываемый супруг.
Я сказала: «Если есть объяснение этой тайны, то оно, по-моему, вот в чем: любовь между женщинами — это убежище, где ищут спасения от конфликтов в гармонии и нарциссизме. В любви между женщиной и мужчиной всегда присутствует противостояние, противоборство. Женщины не судят друг друга. Они образовывают союз.
Это, в известном смысле, себялюбие. Я люблю Джун, потому что она та женщина, какой я бы желала быть. Не знаю, почему Джун любит меня».
Я дала Генри то, что не могла дать ему Джун, — искренность. Это было странное отречение от своего эго. Я была готова признать то, что не признала бы никакая себялюбивая особа: то, что Джун представляла собой блистательную, вдохновляющую натуру, вблизи которой все другие женщины вмиг становились пресными и бесцветными. И я полюбила бы ее жизнь, если бы не мои врожденные качества, не моя склонность к состраданию. Джун, возможно, убивала Генри как человеческое существо, но она создавала его как писателя, и те муки, которым она его подвергала, обогатили его больше, чем самое безмятежное счастье.