— Вы знаете его? — спросил Вандерер.
— Этого еврея? Нет.
— Вы презираете его за то, что он еврей?
Она пожала плечами и открыла рот, что придало ее лицу детски беспомощный вид.
— Мне много рассказывали о нем мои подруги, — прибавила она тише, опуская глаза.
На этом беседа завершилась; с этой минуты каждый из них под шум разговора был занят только своими мыслями.
Анзельм и фрейлейн Фукс собрались уходить одновременно. Ее экипаж ожидал внизу, но так как вечер выдался прекрасный, то ей захотелось пройтись пешком, если Вандереру не покажется скучным проводить ее. Когда они спускались с лестницы, Ванде-рер любовался свободной грацией движений Ренаты. В ней не было и следа сдержанности и чопорности, присущих молодым женщинам ее круга.
Был необычный вечер. Полузадернутые туманом фонари, точно лампады, висели в пространстве; воздух как будто дымился и делал невидимым все, что нарушало гармонию близящейся ночи. Они шли медленно и, можно сказать, бездумно. Наконец Вандерер сказал, где он видел Ренату несколько часов тому назад. Теперь ей стало понятно замечание, смысл которого он не хотел объяснять в присутствии Терке. Фрейлейн Фукс остановилась, и ему показалось, что она вдруг стала выше ростом; со свойственной ей особенной манерой она полуоткрыла рот, как бы ища ответа. Вандерер, странно взволнованный, спросил, что, собственно, она имеет против Зюссенгута.
— Во-первых, я ненавижу евреев! — ответила она.
— Серьезно? — Вандерер улыбнулся.
— А разве вы еврей? — спросила Рената Фукс, тоже улыбаясь.
— Нет, но я мог бы им быть, и тогда вы бы славно попались. Но вы сказали «во-первых». А во-вторых?
— Весь город знает, чем занимается этот субъект. Детям он пишет письма. В каждую девушку он влюблен. Кроме того, он проповедует вещи, о которых другие не смеют и подумать, проводит время в кошмарных местах, с ужасными женщинами. Так, по крайней мере, мне говорили о нем.
— Однако, по-видимому, он вас все-таки интересует?
— Меня? Очень мало. Но есть женщины, которые бредят им, не знаю почему. Хотя, впрочем, — тихо и задумчиво прибавила она, — он считается спасителем женщин и девушек.
— Как так спасителем? От чего же он их спасает?
— От мужчин.
— Какая нелепость!
— Вот видите! — с торжеством сказала Рената, как будто теперь наступил конец ее сомнениям.
— Я совершенно не понимаю. Что же это за спасение?
— Я не смогу объяснить вам сути теми же словами, какими мне об этом рассказывали.
Столь наивное признание тронуло Вандерера.
— Он говорит, — медленно продолжала она, снова замедляя шаги, — что все телесные добродетели, которых требуют от нас мужчины, не что иное, как ложь и обман. По его мнению, в этом причина того, что многие, многие женщины гибнут.
Ее слова испугали Анзельма Вандерера не столько содержанием, сколько тем, что девушка говорила подобные вещи ему, человеку, имя которого едва знала. Рената Фукс, как бы читая его мысли, продолжала (теперь было ясно, насколько захватывала ее данная тема):
— Вы удивляетесь, что я, девушка хорошего круга, говорю с вами об этом? Но не правда ли, этот Зюссен-гут глупец?
— Вероятно, фрейлейн.
— Однажды я сама слышала его речи. Это было под аркадами; я сидела с Аделью Терке на ближайшей скамейке, и Адель все время хихикала. С ним было несколько друзей. Он был очень странен. И знаете, что он сказал: мужчина может пасть, женщина же — никогда!
Вандерер молчал, опустив голову. Он будто увидел пред собою Зюссенгута с его вдохновенной декламацией. Чем был этот маленький, бледный человечек в зеленой шапочке и охотничьей куртке, помимо своих пламенных речей?
— А потом он сказал, — продолжала молодая девушка, совершенно погруженная в свои воспоминания, — у женщины асбестовая душа; она остается невредимою в огне жизни.
— Однако как твердо запомнили вы его афоризмы! Оригинальное редко бывает истинным.
Вандереру хотелось критиковать, но он почувствовал, что в эту минуту не способен аргументированно спорить.
— Душа, душа! — продолжала Рената. — Хотелось бы мне, чтобы вы поглядели на моих подруг. У них вовсе нет души. Это живые манекены в модных платьях, мечтающие о замужестве, и больше ничего.
Разговор прервался. Они подошли к темневшему внизу Изару. Обрамленная двумя уходящими рядами фонарей темнота напоминала огромного спящего червя. Река шумела, но этот шум только подчеркивал тишину ночи.
Рената остановилась перед воротами сада на улице Марии Терезии. Лицо ее стало спокойно, и глаза утратили блеск. Она время от времени дула на вуаль, чтобы отстранить ее от лица; вероятно, благодаря этой привычке девушка часто приоткрывала рот, и тогда сверкали белые мелкие зубы.
— Завтра у нас дома большое торжество, — промолвила она.
— Вот как! Не день ли вашего рождения? Рената улыбнулась, неподвижно устремив глаза на фонарь экипажа.
— Завтра моя помолвка. Но я говорю об этом только вам. Пока никто не должен о ней знать.
Ее лицо было ярко освещено фонарем. В его выражении было что-то детское, и в то же время оно было полно невыразимого обаяния женственности. Прекрасно очерченный рот был очень подвижен; на висках постоянно выбивались непокорные прядки волос. Она склонила голову к левому плечу и улыбалась.
«Дорогой брат! Я в полной мере предоставляю тебе распорядиться моим капиталом по своему усмотрению. Доверенность я вышлю на днях. Я абсолютно полагаюсь на твой опыт в подобных делах и согласен на все твои предложения, тем более если это связано с выгодой для твоего общественного положения. Хотя с меня вполне достаточно десяти тысяч гульденов в год, но я согласен с тобой, что получать двенадцать было бы еще лучше.
Я живу здесь точно так же, как жил в Вене, и все еще не определился со своим призванием. Я знаю, ты опять будешь упрекать меня. Но могу ли я измениться, да и зачем мне меняться? Я живу в свое удовольствие и понемногу втягиваюсь в роль фланера, наблюдателя; а если я, как ты утверждаешь, немножко сентиментален, то надеюсь, что жизнь при каком-нибудь подходящем случае выколотит из меня излишек чувствительности. Ты желаешь, чтобы я основательно, по уши влюбился? Я не стремлюсь к этому и не думаю, что следующее обыкновенно за пылкой влюбленностью отрезвление побудит меня избрать то, что ты называешь определенным положением в жизни. Занятия мои однообразны. Меня интересуют все отрасли знания, в особенности же химия. Мой последний счет из книжного магазина дошел до трехсот марок. Лекции я теперь посещаю реже. Беллетристика, как тебе известно, меня мало интересует. Только Бальзак начинает мне доставлять удовольствие. Ты напрасно упрекаешь меня в лености и безделье. Если бы я был заурядным шалопаем, твои упреки были бы основательны, но я имею смелость ценить себя несколько выше. Несмотря на видимую праздность, в более утонченном смысле, я всегда занят. Всякое призвание есть добровольное самоограничение. Люди, имеющие призвание, живут как бы в полусне; только мечтатели, у которых глаза открыты на весь мир, живут полной жизнью.