Подают приторно-сладкий тепленький чай. Квартира обставлена, как приемный покой в поликлинике; видно, как мало нужно людям для жизни, если они «живут» другими интересами, если их квартира — всего лишь зал ожидания, где они коротают время между ночными вылазками. И запущенная, как это бывает у наркоманов (сексуальных). Стены с пола до середины покрашены желтой масляной краской, с середины до потолка — грязные, на подоконнике — белые пластиковые горшочки с банальной зеленью и деревцами счастья, слегка подвявшими за последнее время. Жду, пока обе (оба?) наконец вернутся к столу, к сигаретам, к чаю. Перестанут мельтешить. Но когда один уже сидит, другой находит нужным освежить подмышки дезодорантом и поправить прическу перед треснувшим зеркалом. Кроме того, на плите что-то варится, а Лукреция начинает поливать цветы из молочной бутылки. Из каких закромов ее достали? Ну и беспрестанно что-то поправляют на себе, в прическе. В конце концов, не так часто приходят гости в сей дом скорби.
— Не могли бы вы мне сначала немного рассказать о жизни гомосексуалистов современного Вроцлава? — ставлю я диктофон на стол, но сразу же раздается громкий пискливый смех.
— И это кто же спрашивает, Патриция, ой, не могу, спаси меня! Убери от меня этого сучонка! А то Святая Невинность не знает? А как господина журналиста называли в Орбисовке[5] и под Оперой? Не Белоснежка, а? Белоснежка, потому что вся белая от… снега, хи-хи! Ладно, потом вырежешь, небось не обязан все давать… Так вот, господин журналист, парк называется «пикет», «застава» или «точка». Ходить туда — «пикетировать». Пикет нужен, чтобы снять клиента и «взять в рот», как мы говорим, то есть отсосать. Парки были всегда, сколько себя помню и сколько сосу, то есть с незапамятных времен. Когда-то пикет тянулся через весь город, и именно так должен начинаться этот твой роман про нас. «Графиня вышла из дому в полдесятого» и пошла в парк, потому что десять вечера — лучшее время для легкого отсоса. Помнишь, Патриция, Графиню? Ее, бедняжку, вроде в восемьдесят восьмом убили. Кем она, собственно, работала?
— Глупая ты, в восемьдесят восьмом убили Кору, потому что водила телков[6] к себе домой, вот и доигралась. Телок ее убил ее же собственным кухонным ножом, кокнул ее, позарился на несчастный радиоприемник «Нарев», больше у нее взять было нечего. Половина вроцлавского пикета вышагивала на похоронах, даже кое-кто из, хм… ксендзов (мо… можно об этом говорить? Это ведь не для католической газеты?), ну да, ксендзов. А я кричала им: «А требник уже отшуршала?! А чего тогда на пикет приперлась?» — а они только шаг прибавляли.
— В Бога-то они верят?
— А как могут тетки не верить в Бога? Даже во многих богов. Постоянно на улице из-за каждого угла выходит молодой бог.
Что, бишь, я хотела сказать? А, вот: Графиню-то убили гораздо раньше, в семьдесят девятом, и работала она уборщицей в туалете. Вернее, уборщиком. А впрочем, нет, именно что уборщицей! Работала в подземном переходе, недалеко от дома. Жила хоть в подвале, зато у самого парка. Да, все тетки жили недалеко от парка. Специально снимали квартиры и годами ходили туда, а теперь переживают, что у них под окнами появились строительные краны.
— Кто такие «телки»? — мой вопрос перекрывают дикие визги.
— Кто такие телки, кто такие телки. Боже мой, Боженька, кто такие телки?! Ну ладно, допустим, ты не знаешь. Телок — это смысл нашей жизни, телок — это чмо, бухое чмо, мужское отребье, жучара, деревенщина, который иногда возвращается через парк или лежит пьяный в канаве, на скамейке на вокзале или в самом неожиданном месте. Наши пьяные Орфеи! Ведь не станет же тетка заниматься лесбийской любовью с другой теткой! Нам гетеро-мясцо подавай! Телок может быть и пидором, лишь бы был простой, как бревно, неученый, потому что с аттестатом это уже не мужик, а интеллигенток какой-то. Никаких выражений на лице у него не бывает, морда — что твоя ляжка, просто обтянутый кожей каркас, ничего на ней не может проступать, никаких чувств! Разве найдешь такого в барах для геев? Известны десятки примеров: сначала телки-натуралы ведут себя с тетками в постели по-хорошему, как пидоры, и только потом, вроде бы ни с того ни с сего, вдруг становятся агрессивными и грабят, убивают, сбывают награбленное… Не раз уже с лестницы возвращаются в дом. Заговоришь, спросишь о чем-нибудь — вернутся и съездят по морде. Как будто со злости на самих себя.
Но тетку этим не испугать. То есть настоящую, вроде нас. А не какую-нибудь дешевку из баров. Каждая только и мечтает снять такого пьяного Орфея, который нипочем не заметит, что имеет дело не с бабой. Чтобы в этом пьяном виде думал, что он с бабой. Только должен быть очень пьяный или… Потому что лучший телок это натурал, и чтоб такого урвать, надо его или вусмерть упоить, или…
— Или?
— Так вот, возвращаясь к Графине, — Патриция не хочет отвечать на мой вопрос, — оказалась я как-то, видите ли, в одиннадцать ночи, пока еще эти краны нам все не раскопали, и горка, и гротики-руинки, и наше дерево с надписями были целы, пошла туда ночью повспоминать, потому что как раз День Всех Святых и сразу Дзяды.[7] Иду, вижу… телок. Наверное, думаю, пьяный телок идет, никак не иначе, я, стало быть, за ним, а он шмыг и исчезает из виду. Я в настоящем времени говорю, чтобы ты так и записал, специально так говорю, чтобы перед читателем было как наяву. Ну, значит, фонари, через один горят, темно, но глаза за эти годы привыкли к темноте. А потому я сразу соображаю, что он к руинам направился, за горку. Я ведь все уголки и закоулки знаю. Иду туда, вижу: промелькнул передо мною этот телок и опять исчез, а я уже знаю, что идет он в ту самую воронку от бомбы, поросшую кустами, в которой мы тогда поимели этого, ну Членопотама…
— Ага, ага, — Лукреция точно помнит о ком речь.
— Значит, обошел телок ограждение с надписью, что ведутся земляные работы, я нижнюю юбку подобрала и шасть! — небось знаю, где доска отходит в заборе. Иду, соски тереблю под лифчиком, вся уж в губы превратилась, спускаюсь в эту воронку и вижу, что, как я и думала, остановился он в этой темной дыре от бомбы и оборачивается…
— Ну и? Ну и?
— Смотрю, а это Графиня!
— Привидение?
— Стращает, сука. Свет от нее струится, из глаз, от лица, из ушей, точно внутри свеча горит. Одета была в эту свою куртку с рынка, зеленоватую такую, но как будто в грязи, в засохшей земле, будто там, в могиле, у нее все с дождем, с грязью перемешалось. Я перекрестилась, а она и говорит мне: «За телком сюда пришла я, за святым дулом сюда пришла, через эти буераки, даже после смерти! Сегодня мы Дзяды отмечаем, дай немного спермы, дай, а я преподам тебе моральный урок, что если кто не был ни разу…»