Анаис: — Больше всего я боюсь, что люди узнают, что я хилая, так и не ставшая взрослой женщина, что я эмоционально ранима, что у меня маленькая, как у девочки, грудь. Вот я и прячу это под моей интеллектуальностью, рассудительностью, здравым смыслом, заинтересованностью в других людях, под своим сочинительством, под начитанностью: я прячу женщину, а выставляю на вид только человека искусства, исповедника, друга, мать, сестру. И уж совсем я стала несчастна, когда узнала женщину, представившуюся мне моим идеалом женщины, — Джун, с низким голосом с хрипотцой, с ее сильным и крепким телом, с ее энергией и стойкостью, Джун, которая может всю ночь оставаться на ногах и пить до утра.
Д-р Альенди: — Неужели вам не ясно, как много женщин завидуют вашим линиям? Вашему изяществу? Как много мужчин считают женщину-девочку самым привлекательным типом женщин?
(Уверения такого рода я получала не раз, но они меня не убеждали, хотя в давние времена, когда я была очень популярной моделью художников, я им верила. Я понимала, что он должен будет найти более основательный способ излечения моей пошатнувшейся уверенности.)
Доктор Альенди удивлен тем, что я так мало уверена в себе.
Д-р Альенди: — Для психоаналитика это ясно как божий день. Даже по вашему внешнему виду.
Анаис: — По моему внешнему виду?
Д-р Альенди: — Ну да. Все ваши одежды, ваша походка, то, как вы сидите, как стоите — все это чрезвычайно соблазняюще выглядит, а ведь только люди неуверенные постоянно ведут себя так и так одеваются, словно им надо непременно соблазнить кого-то и очаровать.
Мы оба рассмеялись, и я сразу успокоилась.
Я стала рассказывать о страсти моего отца к фотографированию и как он постоянно фотографировал меня. Он любил делать снимки во время моего купания. Я всегда была нужна ему обнаженной. Восхищаться мною он мог только через глазок фотокамеры. А глаза его были почти скрыты толстыми стеклами очков (у него была сильная близорукость), а потом линзами фотоаппарата. Сколько же раз и в скольких местах, до самого его разрыва с нами, позировала я для его бесчисленных снимков. И это было единственное время, когда мы бывали с ним одни.
Позже, когда я выступала с испанскими танцами в Париже, мне показалось, что он сидит в зрительном зале, бледный и злой. Я остановилась в середине танца, застыла и с минуту была уверена, что не смогу продолжать. Гитарист решил, что у меня обычный для новичков приступ страха перед сценой, и стал подбадривать меня возгласами и прихлопами. Потом, при встрече с отцом, я спросила его, был ли он на том концерте.
— Нет, меня там не было, — ответил он. — Но если бы я там и оказался, был бы очень недоволен. Леди не должна становиться танцовщицей. Танцевать на эстраде — это для проституток, для профессионалок. Я бы не разрешил тебе подняться на сцену. Да ты вдобавок и нот не знаешь.
Я ему заметила, что у меня абсолютный слух и что я могу все выучить по слуху.
Доктор Альенди предположил, что меня, возможно, тянуло к отцу тогда, что я его тогда хотела.
Д-р Альенди: — Вы, должно быть, желали тогда в подсознании танцевать именно для него, очаровать его, соблазнить. И, когда до вас дошло, что танец — это акт совращения, вы почувствовали вину, вину, которая и помешала вам выбрать карьеру танцовщицы. Танец сделался синонимом совращения собственного отца. Вы должны были ощутить себя виноватой из-за его любования вами в детстве, его восхищение могло пробудить в вас женское желание понравиться ему и отнять его у его любовниц.
Значит, это было чувство вины, отрезавшей от меня ту жизнь, которую я хотела вести. Ведь сразу же после концерта мне предложили ангажемент в Испанском балете Гранд-Опера. Я могла бы путешествовать, со мной бы носились, у меня была бы полная приключений, густая, телесная, многоцветная жизнь.
Мог ли доктор Альенди на самом деле спасти меня, освободить от отцовского ока, от глаза камеры, который был мне не по душе, которого я всегда боялась как «разоблачителя». Что можно было во мне разоблачить? Желание очаровывать, кокетство, тщеславие, стремление к обольщению?
Доктор Альенди говорит, что я тогда возжелала своего отца. Желала поразить его. И что сегодня, когда я хочу очаровать, поразить и завоевать кого-нибудь, я в действительности этого не хочу, я этого боюсь, я чувствую себя слишком виноватой.
Анаис: — А то, что я пишу! Писать-то я не боюсь?
Д-р Альенди: — Здесь же вы не выпячиваетесь со своим желанием очаровать мужчин, ваша работа, ваше творение — нечто, уже взятое у вас. И сотворяется это в одиночестве, не на глазах общества. Здесь какая-то дистанция и объективность. Впрочем, я не сомневаюсь, что, преуспей вы в этой области, вы бы точно так же махнули рукой и отказались от этого.
И тут я вдруг вспомнила, что отец мой тоже писал, хотя у него была другая профессия. Он написал две книжки, одна называлась «Ради искусства», другая, тоже по эстетике, — «Мысли и комментарии». Я видела, как он работал над ними, а мать их перепечатывала на машинке.
О чем мы еще говорили в тот день с доктором Альенди, я забыла.
— Смотрю на тебя, Анаис, наблюдаю, — говорит Генри, — ты так стремительно расцветаешь, что скоро будет исчерпано все, чему я могу тебя обучить, и ты найдешь другого друга. Ведь у твоей жизни не может быть никаких пределов! Я и сейчас вижу, как ты прекрасно плаваешь по этому морю. Ты знаешь, если бы кто-нибудь еще делал то, что делаешь ты для своей матери и брата, я бы назвал такого романтическим дураком, а у тебя все это выходит естественно и правильно. Чертовски правильно! Вот твой дневник, например, он же — настоящее сокровище. Ты говоришь, что у меня богатая жизнь, но в ней просто полно всяких событий, случаев, людей, разных житейских загогулин. А по-настоящему богаты вот эти самые страницы, написанные тобой на таком скудном материале.
Генри много расспрашивал о моем ревностном служении матери и брату. А когда начинал говорить, что пора мне перестать стелиться перед ними и жить в свое удовольствие, я молчала.
Вот он говорит о том, как много я значу для его развития. Он чувствует, как становится глубже. «С тобой ведь можно разговаривать. Это такое счастье — уметь разговаривать!»
Он в первый раз становится предметом изображения и ужасно доволен, что изображен так полно. «Дневник настоящего человека — это всегда чудо».
Вот была бы удивлена Джун, войди она сейчас послушать, что мы говорим о ней. Фред лежит на кровати и читает, Генри сидит за письменным столом, а я уселась на полу. Мы беседуем тихо-тихо, отделавшись от всякого словесного волшебства и драм, переговариваемся, как искусные ремесленники за работой. Джун сразу же разорвала бы тишину, разметала бы страницы Генри на столе, листки моего дневника, заставила бы нас всех переключиться только на нее, поклоняться ей и ненавидеть друг друга. Джун разбросала бы угли в той топке, где рождаются романы. Не пишутся, а рождаются.