– Трифон… – шептала она расслабленно, с притворной укоризной. – Трифон, разбойник, что ты делаешь? Как ты можешь? Ведь я твоя хозяйка. Я твоя госпожа, а ты слуга. Как ты осмелился? Как я могла тебе это позволить? Ах, какие мы с тобой плохие, испорченные. Мы заслуживаем наказания. Давай, Тришечка, давай, миленький. Все равно наказание. Все равно… Ой, Тришечка…
Теперь, когда Танечка возвращалась со школы, Трифон встречал ее не просто радостно. Он впадал в неистовство, прыгал вокруг с счастливым лаем, крутился юлой, лизался. И если дома никого не было (что не часто, но случалось), Танечка, сама едва не сгорая от нетерпения, с жутковатым холодком в груди, сбрасывала, как попало, верхнюю одежду, приговаривая:
– Соскучился, негодник? Потерпи. Я знаю, чего ты хочешь, бесстыдник. Сейчас, сейчас мы будем с тобой это делать.
Когда она поспешно стягивала с себя в комнате колготки, трусики, Трифон, поскуливая, лез под руки, хватал колготки зубами. Танечка падала навзничь на ковер, задирала на себе юбку, кофточку с майкой, закидывала голову и цепенела, глядя в потолок неподвижными глазами. Однако вместо потолка ей мерещились все те же темно-зеленые кроны и слышался сипловатый голос: «Сладко тебе, малышка? Хорошо тебе? Скажи, хорошо?»
– Да, – шевелились Танечкины губы, припухшие, яркие, словно набрякшие соком спелые плоды.
Этот олух, этот дурачок Трифон делал все, чтобы выдать и себя, и Танечку. На глазах у Танечкиных родителей он скакал вокруг нее, вывалив язык, лез под юбку. Или обхватив передними лапами ее ногу, совершал срамные движения и не отцеплялся ни за что, так что приходилось таскать его, тяжеленного, за собой по комнате. Танечка делала вид, что это очень весело, что это всего лишь игра, смеялась громко и незаметно щелкала собаку пальцем по темени.
– Совсем сдурел пес, – сказал как-то отец и стегнул Трифона проводом от электрочайника. – Придется или на улицу отпускать на гулянку, или кастрировать.
«Вот до чего дошло, – со страхом думала Танечка. – Еще немного, и все догадаются. Или уже догадываются… Представляю, что будет, если узнают в классе. Тогда мне не жизнь… Все, хватит. Больше этого не повторится».
«…Все, последний раз и больше никогда, – повторяла она, нерешительно отбиваясь в очередной раз от наседающего косматого любовника. – Раз уж сегодня такой случай – никого нет… Но это последний, самый последний разок. И все. Так и знай. Буду как все девочки. Буду прилежно учиться, буду слушаться маму, читать хорошие книги. Я исправлюсь… Я буду хорошей…» А сама уже лежала на мягком ворсистом коврике, уже гладила лохматую, трясущуюся от усердия голову собаки.
А пес не только лизался. Изгибаясь, дергаясь, как под ударами тока, он лез передними лапами на Танечку, силясь прижаться к ней своим полуплешивым розоватым животом.
– Нет, дружочек, – отталкивала его Танечка брезгливо. – Я тебе не собачка-девочка, не сучка, я твоя хозяйка. Не наглей!
Однако перед глазами возникал образ мужчины с залысинами, вспоминались его глубокие проникновения, его скользящие движения внутри нее, ритмичные, властные. «Ах, все равно это последний раз. В последний раз все можно», – подумалось ей однажды, и она, закрыв глаза от стыда и собственной слабости, перевернулась, подобрала под себя ноги и выставила маленький девичий зад. Трифон тотчас притиснулся к нему, извиваясь всем телом. У него долго ничего не получалось, и Танечка собралась уж было передумать и отбросить от себя эту противную испорченную собаку, как вдруг почувствовала: попал. «Я исправлюсь. Я буду хорошая», – жалобно пролепетала она и вся подалась назад, помогая, способствуя сама своему позору, всецело отдавшись своей ненасытимой похотливости.
Кончилось это плачевно.
Как-то вечером, когда Танечка, присев, собирала на полу портфель, Трифон наскочил на нее сзади, дергаясь и выставляя на показ свои мужские «прелести». Отец увидел это из соседней комнаты, поймал пса за загривок, поволок, упирающегося и злобно рычащего (чего прежде за ним не замечалось) по коридору и вытолкал за порог.
А на следующий день никто не встречал Танечку в прихожей (родителей не было), никто не радовался ей, не прыгал от восторга и нетерпения, передавая и ей это возбуждение, это предвкушение близкого удовольствия.
Родители объяснили, что отдали Трифона знакомому охотнику, которому пес якобы станет служить верой и правдой, честным трудом зарабатывая свой хлеб, и что тот, дескать, воспитает из него настоящую охотничью собаку. «Из этого лоботряса и негодника», – добавлял отец. И оба – и отец, и мать – старались не смотреть Танечке в глаза, так что было понятно: историю про охотника они выдумали.
Летом Танечку увезли на дачу к тете Даше, поскольку в доме затеяли ремонт.
Жизнь на даче была скучной. Танечка часами просиживала на веранде с книгой, открытой всегда на одной и той же странице, или помогала тете по хозяйству – пропалывала и поливала из лейки грядки, но как-то все вяло, без интереса, скорее механически.
– Что-то ты спишь на ходу, девица-красавица, – недоумевала тетя Даша. – Или о принце размечталась? Что ж, самый возраст мечтать.
Вряд ли Танечка мечтала о принце, но по ночам она нередко сидела без сна у открытого окошка, прислушиваясь к напряженной ночной тишине. Иногда ей чудилось, что до ее слуха долетают со стороны соседней дачи певучие женские стоны. Ее охватывало беспокойство, тянуло выбраться из окна, перелезть через забор и проникнуть в чужой дом – туда, где творится это таинственное действо, тянуло присоединить к этому страстному пению и свой окрепший голосок. Даже в прохладные ночи она не затворяла рам, воображая, будто тот мужчина в пахнущем путом свитере отыщет ее здесь, влезет в окно, сбросит с нее одеяло, так что она останется лежать, ничем не защищенная, голая посреди голой кровати. И пусть он вытворяет с ней все, что угодно, – она будет безропотной и немой тряпочной куклой в его руках.
Порой, измученная видениями, внутренним, не находящим выхода напряжением, она проклинала своего безымянного растлителя, клялась, что если только встретит его – непременно убьет. Как? Очень просто. С притворной нежностью целуя его в шею, возьмет да и перекусит ему сонную артерию. Да, именно так она и поступит с ним. Ведь он сделал ее жизнь безумной, позорной, он причина ее неистовства, всех тех низостей, до которых она дошла, и тех гадостей, что переполняют теперь ее голову. Из-за него она мается и не находит покоя.
Вскоре, правда, она научилась справляться со своей лихорадкой и мучительной бессонницей. Когда становилось совсем невмоготу, она тихонько выходила из комнаты, пробиралась на сумрачную, слабо освещенную луной веранду, в дальнем углу которой находилась деревянная лестница с перилами, ведущая на чердак. Оседлав гладкий наклонный брус перил и подтягиваясь одними руками, Танечка ползла по нему вверх. И это гладкое скольжение, это напряжение в руках и во всем теле, соблазнительные образы, стоящие перед глазами, доводили ее, наконец, до сладкой дрожи, до конвульсивных сотрясений, до облегчительного восторга, и ей приходилось прикусывать губу, чтобы не дать вырваться из груди тягучему блаженному стону. Затем она медленно, обессиленно, тормозя подбородком о полированную деревянную поверхность, съезжала к нижнему концу поручня и, словно очнувшись, бежала на цыпочках в свою комнату, ныряла под одеяло и еще какое-то время лежала, вздрагивая и поглаживая себя руками. И повздыхав удовлетворенно и расслабленно, засыпала, временно успокоенная.