– Так, ребята, отлично! Нате вот по двадцати франков на брата. Я очень, очень рад.
История облетела всю ферму, разукрашенная подробностями, которые присовокупил Григоль, не забывая и о себе. В продолжение целого часа, он, оказалось, дрался с Кроллэ, наделяя его нещадными тумаками. Под конец последний не выдержал и свалился… Тогда Григоль, как победитель, наступил ему ногой на грудь.
Жермена тоже чувствовала, что позор ее был отчасти смыт ударами, полученными Эйо. Она теперь имела право считать себя обеленной, и ее презрение к бледному попу возросло еще от его трусливого поражения.
Дни уныния и печали постепенно растаяли в ясном спокойствии. Она начинала питать надежду. Ее жизнь, разбитая на мгновение, могла бы снова начаться. Ее приключение рассеется среди других подобных историй. Лето становилось для нее милей. По мере того как восстанавливалась ее прежняя жизнь, она мало-помалу приходила в себя.
Между тем как она машинально совершала работы по дому, в ней пробуждалось благоразумие; и более решительно, чем когда-либо, она дала себе слово противиться попыткам Ищи-Свищи видеться с нею.
В это утро на ферму пришла Куньоль. Она двигалась, согнувшись в три погибели, опираясь на палку и едва волоча свои ноги. Ее сухие кости болтались в скомканных черных чулках, видневшихся под холстинной юбкой, доходившей лишь до колен. В руках она несла свою неизменную плетеную корзину, заплатанную местами материей.
Жермене стало немного стыдно, что она увидела ее перед собой, загадочную и подозрительную. Она делала ей какие-то воровские знаки, громко бормоча свои благословения. Воспоминания преступных минут оживали в ней с приходом на ферму этой сводницы. Почем знать? Быть может, он дал ей поручение. Тем хуже! Она ничему не будет внимать, и однако ее недавняя решительность сменилась теперь любопытством.
Быстро оглянувшись кругом, она увлекла старуху к фруктовому саду. Куньоль потащилась вслед за ней, стуча своей палкой по дороге, и причитала.
Когда они очутились за забором, Жермена спросила:
– Ну, что?
Куньоль оперлась обеими руками на свою палку, перевела дыхание, причем из ее груди вырвались хриплые, клокочущие звуки, как из старых часов, и начала:
– Милая ты моя, святая моя. Я совсем уж расклеилась с тех пор, как ты была в последний раз. Не знаю уж сама, как Господь Бог принес меня сюда. Судорога мне все ныне ноги сводит. Так все и жду, что вот-вот свалюсь. Я вовсе, милая, не хочу сказать тебе ничего дурного, а только, дорогая моя, райская красоточка перестала уже думать о своей старой Куньоль.
Я говорила себе: у нее и так, без моих охов да вздохов, дел много, но все-таки мне было как-то не по себе. Может, она забыла обо мне, думала я. Я-то ей доставляла маленькие услуги! Ах, что вспоминать! Миновало хорошее время, когда вы встречались, бывало, у меня в домике, да и старухе было отрадно, да и вы знали, что у меня, как у Христа за пазухой, уж никто не придет глазеть. Да ведь и никого никогда не бывало, сама знаешь. Ну, ничего, думала я про себя, пускай себе дуются. Снова настанет мир. Прекрасная была парочка! Так под стать друг другу! Прямо словно Господь Бог создал вас друг для дружки. Я любила вас, как родных, как сына с дочкой. Право! И жизнь мне была отраднее и легче, не то, что теперь. Чего таить, родная моя, он-то, бедняжка, все заходил да расспрашивал о тебе! Всегда он ко мне ласков и добр. И никогда не пропустит, бывало, всегда что-нибудь, а уж даст, да еще назовет дорогой маменькой и прибавит, бывало: «На вот тебе, старушка, порадуйся на старости лет. У тебя башмаки-то худы, каши просят, и лачужка-то твоя того и гляди развалится, а дожди не щадят, небось вся в дырах. Поди-ка скажи ей. – Да, конечно, – отвечала я, – у нее найдется для меня кое-что. Может ли быть, чтобы у нее не нашлось двух рубашек, платьица да старых юбок, немножко поесть и можжевелочки на два-три глотка, – вот я зиму-то и скоротаю. И чтобы она допустила свою старушку ни за что ни про что умереть? Кто смеет это сказать? Какие-нибудь злыдни могут такое наплесть! Но я-то ведь знаю ее хорошо! У нее сердце золотое!.. Я всегда по вечерам молюсь за тебя да поминаю твою матушку, – говорю тебе, как перед самим Господом Богом, который поставит тебе одесную!»
Она повздыхала некоторое время и продолжала:
– Я ведь пришла к тебе, дочь моя, по другому делу. Бедный милый твой и не ест и не спит, не живет совсем. На себя не похож, совсем не человек стал, так, тень какая-то. «Ах, – сказал он мне. – Пойди к ней. Передай ей, чтобы она тебе сказала, что нужно. Если она скажет, что все кончено, над всем крест, – ладно, пусть так, я уйду навсегда в лес. Никто не узнает обо мне: я пойду своей дорогой, и никого не будет, кто бы рассказал ей обо мне. Я волен остаться или уйти, я волен распоряжаться собой. За спиной моей стоит смерть. Пускай, мне все равно – издохнуть сейчас или завтра». – И он плакал. – «Стой, – возразила я ему, – никак невозможно, чтобы она хотела твоей смерти. Есть, может, кое-что, чего мы не знаем. Она, может, больна, милая девочка. Надо сходить к ней». – «Нет, – ответил он мне, – она не больна, пусть лучше я умру. Она никогда меня не любила, поверь мне. Вот в чем ее болезнь».
Куньоль вздыхала после каждого слова, подносила ладонь к глазам, продолжая сокрушаться о нем. Ее дорогая девушка, наверно, не узнает его: так он изменился, одна кожа да кости. Душа надрывается смотреть на него и т. д.
Жермена слушала ее, раздраженная воспоминаниями, которые вызывала старуха, и вместе – очарованная ими. Постоянство этой любви нежило ее, выводило из равновесия, как что-то навязчивое и сладкое. Значит, правда, что он любил ее так. Она врезалась в его жизнь, как топор в дерево. Ее тщеславие женщины радовалось этой грубой нежности, но она пожимала плечами, прикидываясь скучающей. Наконец, возразили:
– Все это одни только песни. Не то, чтобы я его не любила. Нет! Я его очень люблю, но этот бездомный бродяга не такой человек, которого мне нужно. Я и без того уже несчастна по его милости.
И Жермена рассказала ей о своей распре с отцом и братьями, давая волю слезам. Куньоль воскликнула, тряхнув головой в знак согласия, и, всплескивая руками, проговорила:
– Если это так, дорогая моя, ты очень разумно поступаешь, раз не хочешь видеть этого бездельника. Человек, у которого одно раздолье да приволье, как вот он, тебе не пара. И подумать только, что у этого лесного бродяги такая красавица из благородной семьи, как сахар на прикуску, ведь это что же? Ему, видно, мало того, что с ним немножко пошалили, поиграли. Ах ты, милая моя! Что же мне говорить? Вот приди он только ко мне, уж задам я ему! Ты уж поверь. Он ведь меня любит! Да и ты не хуже его любишь меня – знаю. Никогда не оставляешь меня, да и теперь не поскупишься, небось. А я помолюсь за тебя перед Господом Богом.