Помнишь ли тот день, когда, рискуя тебя потерять, я рассказал тебе о всех своих слабостях и недостатках (от которых до сих пор не избавился) и спросил тебя о твоих? Это и было началом нашей истинной связи. Эти качества я считал само собой разумеющимися, но, как бы то ни было, многие из них — благоприобретенные качества. Как бы ни тщились наш здравый смысл и наша воля исправить эти недостатки, они суть самое реальное выражение наших первобытных натур, природных начал, находящихся в стадии первозданной чистоты. Непроизвольные догадки, молниеносные мысли, реверберации нашего внутреннего «я», новый, непостижимый трепет, наследственные отголоски, эхо голосов наших праотцев, все деформации и ограничения, навязанные нам нашим обществом — физические, моральные, психические, — чувства добрые или злые, благородные или эгоистические, сладость или горечь, бесстыдство или бессмысленность, чудовищные чувства или нормальные (ох, эти бесполезные, бедные слова, такие беспомощные, когда ищешь их для мира души) — все это мы. Стараться понять другого, стараться полюбить другого и в то же время прятать наше второе «я», которое только и есть подлинно наше, которое мы не сотворили и за которое не отвечаем — это значит не понимать и не любить жизнь».
Я ни о чем не сожалею. Я сожалею лишь о том, что все хотят лишить меня моего дневника, моего единственного непоколебимого друга, только он делает мою жизнь сносной. Потому что мое общение с людьми так ненадежно, доверчивость моя так робка, что малейший признак невнимания заставляет меня замолкнуть. А в дневнике я чувствую себя совершенно свободно.
У нас с Генри бывали очень важные разговоры о сновидениях. Генри внимательно следил за ходом моих мыслей и записывал их. Теперь он начинает присматриваться, как бы приладить их к книге, он видит в них подлинный сюрреализм[111]. Он начинает интересоваться свойствами сновидений и как их надо толковать, задавать те же самые вопросы, которые я задавала себе. В «Доме инцеста» сюжет вырастает из сновидения, потому что так часто мои сны были по настрою самой жизнью, были о жизни и я могла к тому же грезить наяву. Генри же держался ближе к подлинным снам, которые снятся по ночам.
Я говорила о свете, атмосфере, текучести снов; он о тоне, об исчезновении всяких запретов, о теле и чувствах, действующих в унисон, о чудесном ощущении легкости. Я радовалась тому, что Генри входит в мир сновидений и начинает им овладевать. Сначала он вводил описания снов в свой текст просто для того, чтобы понравиться мне. Смеялся над ними. Я говорила ему: «Держись за них, они помогут тебе писать в новом ключе». Это была моя епархия, но, как обычно, Генри входил туда со своим уставом.
Помимо всего, я не могу понять, что произошло на днях с Арто. Он появился вчера с объяснениями. Оказывается, его недавняя скованность была вызвана вовсе не язвительными насмешками Стилей, а тем, что у него возникли на мой счет подозрения. Он насторожился и стал подозрительным. Он напуган.
— Ничего не понимаю, — сказала я.
Мы сидели в саду. На столе лежали книги, рукописи, из которых Арто читал мне. Как раз перед тем, как высказать мне все это, он рассказывал о своей книге «Гелиогобал» и о своей жизни. Он родился в Турции… Тут он внезапно остановился и спросил: «Вам действительно интересно слушать о моей жизни?» А потом добавил: «Я хочу посвятить эту книгу вам. Но вам ясно, что это будет значить? Это не будет обычным светским посвящением. В нем должно быть видно наше тончайшее взаимопонимание».
— Но оно же существует на самом деле, — сказала я.
— А не эфемерно ли оно? Что это с вашей стороны, прихоть или существенно важная, необходимая связь? Я вижу в вас женщину, играющую мужчинами. В вас так много теплоты и сочувствия, что трудно принять это за чистую монету. Кажется, что вы любите всех, просто расшвыриваете во все стороны свое расположение. Боюсь, что вы непостоянна, изменчива. Я так и вижу, как сегодня вы горячо интересуетесь мною, а назавтра отворачиваетесь.
— Вам надо доверять своей интуиции. Моя всеобщая благорасположенность — вещь чисто внешняя. На самом деле совсем немного людей, к которым я привязана прочно и искренне. Не так легко меняются подобные отношения. А мой интерес к вам объясняется не какими-то практическими соображениями, а тем, что я вчитывалась в вашу работу внимательно, до конца, и почувствовала, что понимаю вас. Вот и все.
— А вы часто пишете писателям такие письма? Может быть, это для вас дело привычное?»
Я усмехнулась:
— Я пишу совсем немногим писателям. Это не в моих привычках. Я — человек очень разборчивый. Кроме вас, я писала только двум — Джун Барнс[112] и Генри Миллеру. Вам я написала потому, что увидела взаимосвязь между тем, как мы оба работаем. Я начала на известном уровне и на том же уровне встречаюсь с вами. Это тот уровень, где не играют в забавные игры.
— Вы сделали потрясающе нетрадиционную вещь. Я не мог в это поверить. Если это делалось с тем самым пренебрежением к миру, исходя только из тех импульсов, которые вами описаны, это слишком прекрасно, чтобы поверить в такое.
— Бернару Стилю я так не напишу. Но если вы не поняли того, что я написала, того, что адресовалось Антонену Арто, каким он видится из своих вещей, значит, вы вовсе не Арто. Я постоянно живу в том мире, где все происходит совершенно не так, как в мире Стилей, к примеру. Я понимаю, что Стиль мог по-разному истолковать мое письмо, но только не вы.
— Но я не мог поверить, что такое возможно, — сказал Арто. — Никак не считал такие отношения вообще возможными в этом мире. Боялся допустить. Боялся обмануться, когда все это придет к тривиальному концу и вы окажетесь светской женщиной, тешившей себя умными письмами, изображавшей сочувствие и так далее. Вы же видите, я отношусь ко всему всерьез.
— Вижу, — сказала я нарочито жестко, чтобы он больше не ошибался. — Я очень ласкова с людьми, радушна, дружелюбна, но все это на поверхности. Но когда дело касается глубинных чувств, подлинного смысла, устанавливаются лишь редкие связи, и только ваша серьезность, то, что вы поэт загадочный, объясняет, почему я обращаюсь к вам напрямую, без обычных условностей. Моя интуиция реагирует быстро, и я ей доверяю. Я ведь тоже отношусь ко всему всерьез. Я вам уже говорила, что живу в другом мире и вы можете проникнуть в него так же, как я проникаю в ваш.
Арто встрепенулся:
— Той ночью, в поезде, когда вы говорили со мной так ласково, я почувствовал, что вас неприятно поразила моя замкнутость.
— О нет, я приписала это вашей работе. Я ведь знаю, что, когда в человеке совершается работа воображения, он полностью погружен в нее и ему очень трудно очнуться и выбраться в мир, особенно если этот мир легкомыслен и зол.