Первый шаг к чему-то новому заключается в том, чтобы расстаться со старым. В тот же вечер, едва Люмьер уходит на работу, Рильтсе сбегает. «Зонг-Парнас» остается в прошлом. Перед этим художник берется за кухонный нож и обрезает все десять холстов по размерам маленькой сумки от Польвани, которую ему незадолго до этого удалось где-то украсть — «взять на память», как это называл сам Рильтсе. Именно в этих скромных размерах «Ложное отверстие» и появляется на аукционах и выставках. Он не уходит, он бежит… Темная улица, площадь, метро. Вскоре следы Рильтсе на какое-то время теряются. Именно тогда он задумывает «Прямую кишку». Где он скитался в эти дни, никому не известно; известны лишь его слова и мысли, изложенные им в письме все к тому же мажордому, где он жалуется на безуспешность своих попыток найти себе палача: «Тысячи безымянных чудовищ каждый вечер выходят на улицы в поисках жертвы; я же ищу себе мучителя и не могу его обрести». Затем Рильтсе начинает очередное турне по венским больницам, тем самым, где его принимали, обследовали и лечили в той, другой, «поверхностной» жизни. Врачи узнают его, некоторые искренне восхищаются его творчеством, находятся даже те, кто, несмотря на его прошлые выходки, согласен его принять, — но в конечном итоге все эти встречи и беседы остаются без результата: план, разработанный Рильтсе, венчающий воплощение концепции больного искусства, не понят ни одним из врачей; они утверждают, что отказываются от участия в этом мероприятии по этическим соображениям. При упоминании об «этических соображениях» Рильтсе тошнит; он считает, что это «моральный шантаж, самый омерзительный из всех возможных видов шантажа». Дольше всего длится его встреча с двумя светилами хирургии, которые принимают его после тяжелого рабочего дня — операции на открытом сердце и бесконечных метаний между операционной и реанимацией. В таком состоянии врач уже мало что понимает и, быть может, даже оказывается склонен согласиться с доводами безумца, склониться под его натиском, как трава под копытами коня Атиллы. Но тут они выдвигают возражения юридического характера, говоря, что реализация его творческого замысла грозит им потерей работы, лишением диплома и, вполне вероятно, тюремным заключением. В общем, все двери высшего медицинского света Вены оказываются для Рильтсе закрытыми. Прямая кишка тем временем продолжает звать и манить его. Рильтсе понимает, что не успокоится. Он опускается на уровень ниже и начинает обход врачей не столь успешных и не столь дорожащих своим местом, рассчитывая, что силой убеждения и обещания некоторой суммы денег — которых у него на самом деле нет — сможет добиться от них того, чего при помощи откровенности не смог добиться от других. Все бесполезно: все его знают, и все, похоже, получили строжайший приказ не только не поддаваться на его уговоры, но и по возможности избегать какого бы то ни было общения с обезумевшим художником. Рильтсе в отчаянии. Он полагает, что весь этот заговор подстроен его агентом, с тем чтобы путем саботажа творческой деятельности заставить его вернуться в Лондон. Он начинает подумывать о том, чтобы бросить этот чопорный город и уехать в Прагу, в Будапешт, в Варшаву — в любое место, где закон еще не мешает творить. В тот вечер, когда он собирается покинуть Вену, происходит очередная случайная встреча, которую впоследствии критики и биографы охарактеризуют как чудо, как подарок судьбы. И в тот же вечер Люмьер впервые за много лет не заступает вовремя, минута в минуту, на свой пост у двери «Зонг-Парнаса»: набив камнями карманы и проглотив целый пузырек таблеток со снотворным, он бросается с моста Пратербрюке в Дунай. Так вот, Рильтсе, как пишут исследователи его жизни и творчества, встречается в темном переулке с тем самым молодым врачом, чье «ротовое гостеприимство» навсегда запечатлело его в памяти художника, причем — удачным для врача образом — в связи с «Герпесом». На самом же деле все происходило несколько иначе: это молодой врач наткнулся на лежавшего на тротуаре Рильтсе и тотчас же узнал в бродяге того художника, которого некогда с такой страстью умолял дать ему автограф. Ситуация изменилась: если при их первой встрече просителем выступал врач, то теперь помощь и участие нужны были самому Рильтсе. Юный доктор внимательно выслушал дело, с которым обратился к нему безумный художник, и любезно согласился помочь ему. Он даже не назвал цену своей помощи, а Рильтсе уже тащил его за собой в подземный переход, где и встал перед восходящим светилом медицины на колени, чтобы воздать должное сговорчивости юноши, проявленной им еще тогда, в туалете больницы. Как выразился один из биографов, сцена минета в подземном переходе «не принадлежала к разряду тех, которые можно было бы назвать апофеозом эротизма». Впрочем, молодой доктор ищет наслаждения не сексуального, а совсем иного — наслаждения от того, что перед ним на коленях стоит священное чудовище.
При всем этом молодой человек прекрасно понимает, что обещание, данное Рильтсе, выходит за рамки его возможностей. «Прямая кишка» в том виде, в каком ее задумал художник, потребует не только квалифицированного хирургического вмешательства, но и анестезии, послеоперационного наблюдения и пребывания в течение какого-то времени в стерильном помещении. В общем, вся эта затея представляет собой слишком большой риск для добропорядочного молодого доктора, предел мечтаний которого — стремительный взлет по карьерной лестнице в сфере общественного здравоохранения австрийской столицы. Впрочем, эта система, к счастью для Рильтсе, демонстрирует добропорядочным гражданам только свою верхушку — пантеон целителей, удачные операции, дипломы, грамоты. Остальное надежно скрыто от любопытных взглядов за кулисами, в полутемных подвалах. И, опять-таки к счастью для Рильтсе, доктор имеет доступ к этому секретному уровню. Подобно амфибии, это молодое дарование одинаково свободно чувствует себя в обеих стихиях — в светлых университетских кабинетах, где делаются карьеры и распределяются должности, и в этих едва освещенных тусклыми лампочками коридорах, стены которых выложены кафельной плиткой, где проводятся нелегальные операции и испытываются на людях те медикаменты, которым лишь предстоит получить сертификаты и разрешения на продажу. В этих коридорах он, пошушукавшись со знакомыми медсестрами, фельдшерами и кое с кем из коллег, наконец находит человека, который представляется ему идеальным для исполнения замысла Рильтсе. Зовут этого человека Шандор Сальго; он венгр и, по его уверениям, дипломированный врач, хотя никто толком ни разу не смог прочитать, что написано на бумажке, которой он потрясает всякий раз перед носом тех, кто позволяет себе усомниться в наличии у него законченного образования. Впрочем, за него всегда могут поручиться сотрудники морга, которым он за небольшую плату оказывает помощь в те дни, когда работы выпадает слишком много. В том, что касается умения кромсать и рубить, этот молодой человек, похоже, изрядно поднаторел еще до появления в стенах медицинского факультета, когда был помощником мясника в будапештской лавке. Все коллеги и знакомые единодушны во мнении, что этот венгр так или иначе связан с незаконной трансплантацией и перевозкой органов. В то утро, когда наш венский медик окончательно решил обратиться к услугам Сальго, он наткнулся на него совершенно случайно — войдя в факультетский туалет, чтобы помыть руки; эту манию он унаследовал от воспитавшей его тетушки, которая, казалось, прожила жизнь, не снимая стерильных перчаток. Сальго, которого до этого коллеги показали доктору в коридоре, издалека, сидел на унитазе и испражнялся. Зрелище не слишком привлекательное. Сальго — человек крепкий, приземистый, весь покрытый волосами. Он все время что-то бурчит про себя, как будто не переставая с кем-то спорить. Отметив про себя несвежесть спущенных ниже колен фланелевых брюк венгра, которые были на нем за неделю до того (когда врач видел его мельком) и которые, судя по всему, Сальго собирался носить, не меняя, ближайшие несколько месяцев, доктор заметил, что венгр читает «The Nation». Никто из коллег, рекомендовавших Сальго, не отметил его склонности к иностранным языкам. Сальго с бурчанием смотрит на молодого врача поверх газеты; тот, напуганный, готов ретироваться, но тут видит, что венгр изучает, с тем же вниманием и усердием, с которым в лучших венских кафе посетители в обеденный перерыв изучают биржевые сводки, колонку известного критика Артура С. Данто, посвященную пластическим искусствам. В общем, Сальго, несомненно, оказался именно тем человеком, который был нужен для осуществления планов Рильтсе.
На дворе октябрь 1991 года. (Пьер-Жиль уже явно где-то поблизости, но биографы Рильтсе старательно обходят молчанием этот факт, чтобы не смазать театрально-мелодраматический эффект от его последующего неожиданного появления на сцене.) Осень — это эскиз приближающейся зимы. Стараниями юного врача Рильтсе и Сальго встречаются в кафе в один прекрасный и прохладный день. Врач, с трудом скрывающий свой восторг по поводу происходящего, предлагает занять столик на террасе; Рильтсе и Сальго не сговариваясь отрицательно качают головами, опасаясь даже не солнца, а самой возможности очутиться под его лучами. Художник и мясник, они кажутся сбежавшими из цирка бестолковыми и бесталанными клоунами, не знающими даже, как толком распорядиться эффектом взаимной схожести, который сам по себе должен производить на окружающих неизгладимое впечатление. Они как будто в нерешительности — коситься им друг на друга подозрительно, словно увидев в зеркале свое искаженное отражение, или броситься друг другу в объятия, прослезившись по поводу неожиданной встречи брата-близнеца. Рильтсе, вцепившись обеими руками в ремешки, держит перед собой сумочку от Польвани, в которой покоятся десять «Ложных отверстий», два из которых уже безнадежно испорчены томатным соусом, пролившимся из-под неплотно прикрытой крышки. Сальго, в свою очередь, держит на коленях маленький черный кожаный чемоданчик, наподобие врачебных, — вот только инструменты в чемоданчике Сальго больше подходят плотнику, чем хирургу. Обернувшись на молодого врача — одновременно, как сиамские близнецы, — Сальго и Рильтсе по обоюдному согласию исключают его из дальнейшего разговора; юноша, впрочем, ничего не имеет против — он, похоже, не только предвидел подобный поворот сюжета, но сам лично и срежиссировал эту сцену. Вежливо улыбаясь, он встает и выходит из-за стола, оставив солидную сумму денег — и это при том, что никто еще ничего не заказывал. Он молча, спиной вперед, удаляется в глубь зала, все так же глядя на Сальго и Рильтсе и все так же сдержанно и вежливо улыбаясь. Он пятится и пятится, сохраняя на лице выражение усталого бога, позволяющего своим творениям некоторые маленькие шалости, и в конце концов оказывается на проезжей части, где его чуть не сбивает проезжающий мимо мотоцикл с рекламой какой-то экспресс-прачечной. Точно так же, как он уходил от того стола в тот день, уходит он и из этого повествования; впрочем, по справедливости, он не столько уходит сам, сколько его выводят рассказчики, воспользовавшись блаженным состоянием врача, который чувствует себя хозяином мира, — потому что добровольно покидает эту парочку, которую сам и создал; это самый подходящий момент для того, чтобы оттеснить врача на периферию, чтобы его, так сказать, нейтрализовать. Согласно общепринятой среди биографов Рильтсе версии, в момент ухода молодого врача даже погода изменилась: небо заволокло тучами, и вся терраса, весь зал кафе — все столики погрузились в полумрак; освещенным остался лишь столик, за которым сидели Сальго и Рильтсе, — именно над ним висела включенная лампа, единственная горевшая в тот день в зале кафе. Так они и сидели — молча, глядя друг на друга, словно паря внутри золотистого, светящегося изнутри шара по непроницаемо-черному безвоздушному простору.